Вы тут

Тетушка Тацуру. Главы из романа


Пролог

Сигнальные огни пылали сразу в нескольких местах. На горных склонах, с трех сторон окруживших деревню, по очереди поднимался их дым. Пока желтый горизонт наливался красным, а потом бордовым, столбы дыма темнели, а огни под ними разгорались все ярче и ярче. Небо совсем почернело, и оттуда, где полыхали огни, доносились свирепые крики: «О! О! О!»
По  всей  деревне  стояла  частая  дробь  женских  гэта.  Согнув  спины,  подгибая колени, женщины бежали быстрее ветра:  «Китайцы  идут!»  С  тех  пор, как те атомные штуки сровняли с землей Хиросиму и Нагасаки, китайцы часто наведывались в деревню пострелять или бросить пару гранат. И женщины скоро привыкли бегать горбя спины и согнув колени. После недавней вербовки солдат для обороны Маньчжурии все мужчины моложе сорока пяти ушли на фронт, и кроме женщин, в деревне почти никого не осталось. Пока они собирали домой детей, подростки лет пятнадцати заняли места у бойниц защитной стены. Стена была в полметра толщиной, и ее в два ряда опоясывали бойницы. Вокруг каждой из шести японских деревень стояли защитные стены, переселенцы отстроили их сразу, как приехали сюда; тогда им казалось, что командир разводит лишнюю суету: ведь китайцы прятались, едва завидев японца, а кто не спрятался, тот, согнувшись в поклоне, отходил прочь с дороги. Но теперь все переменилось: жители деревни Сиронами кричали «Китайцы!» так же пронзительно, как недавно по всему Китаю стоял крик: «Японцы!»
Три дня назад люди из шести японских деревень все вместе отправились к маленькой железнодорожной станции в самой северной части Маньчжурии. Та станция называлась Яньтунь, здесь они сошли с поезда, что привез их когда-то в Маньчжоу-го. Они собирались сесть в Яньтуни на последний поезд, следовавший в корейский Пусан, а оттуда на пароходе вернуться в Японию — тем же путем переселенцы много лет назад пришли на запад, в Маньчжурию. Из шести деревень собралось больше трех тысяч человек, многие привели с собой и скот,  чтоб везти поклажу и посадить на него стариков со слабыми ногами да детей, которые не смогли бы долго идти. Люди прождали в Яньтуни ночь и день, но вместе с поездом пришла телеграмма от командования, в ней приказывалось немедленно отступить обратно в деревню — большая группа советских танков пересекла китайскую границу, велика вероятность столкнуться с ними лоб в лоб. Доктор Судзуки из деревни Сиронами запрыгнул в поезд, убеждая сельчан не верить телеграмме: отступать ли, идти ли вперед — то и то риск, но настоящий японец должен идти вперед. Поезд тронулся совсем пустым, только сердитая голова доктора Судзуки торчала из окна вагона, он все кричал: «Да прыгайте же! Глупцы!»
Сигнальный дым низко стелился над деревней, сделав стылый осенний воздух густым и едким. Огней становилось все больше, уже не сосчитать, они сплошь усеяли горы и долины. Словно люди со всего Китая пришли сюда, и их грозные крики «О!.. О!.. О!..» казались куда страшнее ружейных залпов.
Кто-то из ребят у бойницы выстрелил первым, и тут же все мальчишки принялись палить по факелам. Зажмурившись и стиснув зубы, они стреляли по огненным точкам, заполонившим темноту. На самом деле огни пылали еще за несколько ли от деревни. Факелов становилось все больше, из стайки огоньков они в один миг превращались в целый табун, но не делались ближе, и свирепые голоса тоже оставались в отдалении, словно гром, рокочущий у горизонта.
Староста велел жителям собраться на площадке у деревенского храма синто, было ясно, что придется уходить, чего бы это ни стоило.
Скоро рассветет, вдали прогудел поезд, наверное, привез еще пару дюжин вагонов с советскими солдатами. В срочном объявлении староста приказывал не брать с собой поклажу, только детей. Люди и слышать об этом не хотели, ведь если уходить из Маньчжоу-го, как же без поклажи?  Но староста едва ли мог забыть про такой важный вопрос, скорее всего, на долгом пути отступления найдутся и питание, и ночлег. Лица женщин осенила безмятежность: наконец-то все позади. Много лет назад они приехали сюда из Японии под знаменами «Отряда освоения целины», никто не знал тогда, что спокойные безбрежные поля перед ними японское правительство вырвало из рук китайцев. И теперь китайцы начали сводить счеты. Несколько дней назад на рынке погиб житель деревни Сакито, и смерть его была страшная: на трупе не осталось ни волос, ни носа, ни  ушей.
За спиной старосты, которому был уже пятьдесят один год, стояла дюжина старейшин, они молча дожидались, когда стихнет стук гэта. Староста велел прекратить шушукаться и лезть друг к другу с расспросами. Его послушались.
—    Подойдите ближе, еще ближе.
Толпа слаженно двинулась и быстро встала в ровное каре. Младенцы спали на руках у матерей или за их спинами, дети постарше дремали, привалившись к взрослым. Голос у старосты тихий-тихий и хриплый — всю ночь курил. Он сказал, что старейшины проголосовали и вынесли решение: все нужно закончить, пока не рассвело. Староста был не мастер произносить речи и, когда не знал, что сказать, кланялся собравшимся односельчанам, снова и снова. Он с трудом подбирал слова:
—    Граждане Великой Японии — подданные Солнца, и позор поражения нам намного больнее смерти. Вчера вечером советские солдаты в соседней деревне убили несколько японских мужчин и всем скопом изнасиловали дюжину японских женщин; они разграбили деревню подчистую, не осталось ни зернышка, они увели всю скотину. Эти бандиты хуже настоящих бандитов, эти звери страшнее настоящих зверей. И посмотрите, сколько огней в горах! Пути назад нет! Китайцы вот-вот нагрянут! Они бы сказали, что у нас сейчас «со всех сторон западня», «отовсюду слышатся песни чусцев».
В этот миг шестнадцатилетняя девочка, что стояла позади всех, шмыгнула за бук, а потом, пригнувшись, во всю прыть побежала в деревню. Она вдруг поняла, что забыла надеть сережки. Золотые сережки, она тайком вытащила их из матушкиной шкатулки: нравилось наряжаться, да и любопытно. В Сакито жили родители ее матери, а сама она была из деревни Сиронами, что у железной дороги. Десять дней назад, когда мир только начал лететь в пропасть, мать отправила ее в Сакито ухаживать за дедом:  у него остались осложнения после инсульта. Дед плохо ходил, но однажды глубокой ночью он ушел и больше не вернулся. Его труп нашли деревенские собаки, тело лежало в воде, а ноги застряли в расщелинах между камнями на отмели. Бабка почти не плакала: муж решил умереть, и она уважала его решение.
Отыскав сережки, девочка босиком полетела обратно к храму, гэта она держала в руках.
Она пропустила резкую перемену в речи старосты. Когда ее тень исчезла в непроглядной предрассветной тьме, староста от лица совета старейшин объявил, что они сделали выбор за пятьсот тринадцать односельчан. Он сказал, что нашел самый достойный и безболезненный путь отступления из Маньчжоу-го. Для женщин это единственный путь, пройдя которым, можно сохранить целомудрие.
Люди стали понимать: староста говорит что-то не то. Пошатывающиеся со сна дети тоже учуяли дыхание злого рока и все как один задрали головы на своих родителей. Две девушки невольно сжали друг другу руки. Женщина, стоявшая дальше всех от старосты, шагнула в сторону, взяв за руку сынишку лет пяти, осмотрелась, потом отошла еще чуть-чуть. Шаг — и скроется в молодой тополиной рощице, которую посадили этой весной. Что же задумали старейшины...
С неумолимыми лицами они стояли за спиной старосты. Староста огласил решение совета. Он сказал:
—    Мы японцы и умрем с подобающим японцам достоинством. Совет старейшин раздобыл достаточно патронов, хотя это было непросто.
Людей парализовало страхом. Спустя мгновение кто-то недогадливый подал голос: «То есть как, всем вместе умирать? Зачем?!» Послышался женский плач: «Мне надо мужа с фронта дождаться!» Голос старосты вдруг переменился, став ехидным и злым:
—    Решили предать свою деревню?
Свет уже понемногу разбавлял темноту, и каждую секунду небо становилось чуть бледнее.
Девочка с сережками стояла сейчас в дюжине шагов от толпы, она только что прибежала, но успела расслышать слово «умирать».
Староста сказал, что настоящий японец и смерть должен принять достойно. Он выбрал старейшину, который возьмет все в свои руки и подарит каждому в деревне спокойную смерть. Этот старейшина — меткий стрелок, он вернулся с двух мировых войн, а сейчас отдаст жизнь за родину, как всегда и хотел. Здесь, у храма с табличками предков, каждый из нас падет на землю с достоинством, мы умрем среди своих родных.
Женщины заметались, сбивчиво перебирая предлоги, чтобы  избежать
«спокойной смерти». Паршивые овцы есть в каждой деревне, были они и в Сакито: эти женщины благодарили старосту, но просили позволить им самим решить, как и когда умирать. Дети не все понимали, им было ясно лишь, что ничего хорошего от «спокойной смерти» не жди, все они поразевали рты, вытянули шеи и, задрав головы к небу, громко плакали.
Раздался выстрел. Всего один. Люди увидели, что староста лежит на земле. Все было решено заранее, и староста первым поступил как «настоящий японец». Жена его завыла; накануне свадьбы со старостой она так же лила слезы перед матерью. Причитая, она медленно осела на землю рядом с мужем, из которого хлестала кровь — так же и в первую брачную ночь она в слезах легла на супружеское ложе. За эти долгие годы у нее и мысли не было пойти мужу наперекор. Женщины зарыдали: раз жена старосты подает такой пример, никуда теперь не денешься. Прогремел второй выстрел, и староста с супругой рука об руку отправились в последний путь.
Семидесятилетний стрелок опустил автомат, взглянул на мертвых, они лежали рядом. Их дети погибли на войне, теперь родители спешат к ним, скоро вся семья будет в сборе. Настал черед старейшин. Они выстроились в ряд, распрямив спины, у одного из них, восьмидесятилетнего старика, изо рта тянулась слюна, но это не портило его торжественный облик. Каждый смиренно ждал свою пулю; после капитуляции, когда была нехватка продовольствия, они так же смиренно стояли в очереди за онигири. Через несколько минут и дети убитых старейшин собрались у их тел для вечного семейного снимка.
Сами не зная почему, люди понемногу успокаивались, семьи собирались вместе, толпясь вокруг стариков. Дети все еще плохо соображали, что к чему, но и на них сошло странное умиротворение. Это чувство успокоило и ревевших до сей поры младенцев, теперь они тихонько качали головами, посасывая большие пальцы.
Вдруг кто-то крикнул: «Тацуру! Тацуру!»
Шестнадцатилетняя  девочка  —  это  ее  звали  Тацуру —  безумными глазами озирала площадку у храма. Она видела свою бабку, та одна-одинешенька стояла перед стрелком. Больше всего сейчас боялись сельчане, что не найдется рядом родной кровинки, некому будет укрыть твое тело своим теплом и не с кем вместе остыть. Но Тацуру вовсе не хотела идти на такую жертву. Семьи сбивались вместе, сжимая друг друга в объятиях так, что никакие пули не могли их разнять. Стрелок уже мало походил на человека, все лицо и руки у него были в крови. Его меткость сегодня пришлась очень кстати: изредка какой-нибудь предатель в ужасе порывался бежать прочь от храма, но пуля проворно нагоняла его. Стрелок постепенно набил руку, теперь он сперва укладывал людей на землю, уж как придется. А с лежачими легче сладить. У него был добрый запас патронов, их хватало, чтобы выдать каждому из односельчан двойную порцию смерти.
Стрелок вдруг остановился, и где-то совсем рядом с собой Тацуру услышала странный перестук, она уже не понимала, что это стучат ее зубы. Старейшина огляделся по сторонам, затем вытащил из-за пояса катану. Стрелял он не слишком чисто, пришлось дорабатывать мечом. Закончив, он осмотрел клинок, провел большим пальцем по лезвию и опустил его на землю рядом с собой. Меч распарился от горячей крови. Старик сел, развязал шнурки на башмаках, одним концом привязал шнурок к курку автомата, а другим к камню. Снял башмаки, впитавшие добрые десять цзиней крови.

Носки тоже оказались багрово-красными. Мокрыми от крови ступнями он зажал камень, связанный с курком, и, выгнувшись, отбросил его.
«Та-та-та...»
Еще очень долго автоматное «та-та-та» стучало в голове Тацуру.
Выслушав ее сбивчивый рассказ, старосты пяти деревень опустились на убранное поле, став вровень по высоте с восходящим солнцем.
Спустя десять минут староста деревни Сиронами поднялся на ноги. Остальные встали вслед за ним, даже не отряхнувшись. Они должны пойти в деревню, посмотреть, надо ли чем помочь — закрыть людям глаза, поправить одежду... А может быть, помочь кому-то прекратить мучиться, стонать и биться в судорогах.
Сквозь листву деревьев казалось, что пятьсот тринадцать человек — женщины и мужчины, дети и старики — разбили лагерь на природе и дружно заснули. От крови земля стала черной. Кровь пролилась щедро, она расплескалась даже по стволам и листьям деревьев. Пули не разлучили эту большую семью, и кровь их слилась в один ручей, он стекал по желобку меж двух валунов, но слишком загустел, и у края валуна Тацуру увидела огромный алый кровяной шар, застывший, но не твердый — точно желе.
Тацуру шла вслед за старостами, запах крови бился в ее ноздрях и в горле, казалось, она вот-вот задохнется. Она хотела отыскать свою бабку, но скоро бросила: слишком много было убитых в спину, они лежали лицами вниз, у нее не нашлось ни сил, ни храбрости ворочать тела.
Старосты пришли в Сакито, чтоб договориться о пути отступления   из Маньчжоу-го, но теперь поняли, какое послание оставили им мертвые. Среди окрестных японских деревень Сакито считалась вождем, ведь ее жители первыми приехали из Японии осваивать Маньчжурию. Внезапно староста Сиронами прикрыл Тацуру глаза. Перед ним лежал труп стрелка. Он хорошо знал этого бывалого солдата, вернувшегося живым с двух войн. Стрелок привалился к дереву, ствол автомата был по-прежнему зажат в его руках, а камень, привязанный к курку, уже выпал из петельки шнурка. Пуля зашла через подбородок, и разбитый череп был теперь обращен к небу, словно жертвенный сосуд.
Староста Сиронами скинул куртку и накрыл ею то, что осталась от головы снайпера. Видно, тут больше нечем помочь. Тогда зажжем огонь. Чтобы русские и китайцы не смогли надругаться над мертвыми.
Староста Сиронами заговорил.
— Надо вот как: чтобы стрелок в каждой деревне отвечал за дело до конца и стрелял в себя только после того, как убедится, что огонь занялся. Остальные ответили, что это единственный путь, можно полагаться лишь на самоотверженность стрелка. Жаль только, что свое тело стрелку придется оставить китайцам или русским.
Никто не заметил, что Тацуру бесшумно крадется прочь. Там, где старосты уже не смогли бы ее увидеть, девочка бросилась бежать со всех ног, а за ней — огромная копна непослушных волос. Она плохо бегала: вроде неслась по дороге во всю прыть, но все равно получалось по-девчачьи неуклюже. Тацуру должна была одолеть порядка десяти ли1, на свой страх и риск перейти через железную дорогу — там бывали иногда русские, — вернуться в деревню и рассказать матери, что приготовил для них староста. Ей нужно было обогнать старосту своими непривычными к бегу ногами, успеть первой рассказать, как кровь жителей Сакито застыла в густой алый шар, рассказать про череп старого стрелка, как он смотрит теперь в небеса, как воспоминания, мудрость, секреты, мысли, что скопил стрелок за семьдесят с лишним лет, разлетелись по дереву розовато-белыми каплями. Она должна рассказать об этом соседям, чтоб у них был выбор, прежде чем умирать «спокойной смертью».
Когда она увидела впереди железнодорожный мост, из деревни Сакито снова раздались выстрелы. Тацуру на секунду сбилась с шага, но тут же пустилась бежать еще быстрей. Спуститься с холма — и будет мост, уже видно, как стоит на рельсах вереница вагонов. А у двери одного вагона уселся на корточки русский солдат, кажется, чистит зубы. Лицо Тацуру поцарапалось кое-где о ветки, и пот больно кусал ранки. Нельзя через мост, придется идти вдоль холма вниз по реке, искать, где помельче, и переходить вброд. Но тот склон холма весь зарос лесным орехом, кусты дикие, густые, и продираться сквозь них нет ни времени, ни сил. Да и плавает она плохо, что, если не получится перейти через реку?
Тацуру и не заметила, что уже плачет навзрыд. Вот ведь как бывает, ни капли надежды.
Она вдруг развернулась и побежала в другую сторону. Недалеко отсюда стоял поселок, там жили трое китайцев, которые раньше нанимались работать в ее семье. Одного из них, мужчину лет тридцати, мать называла «Фудань». Они с матерью ладили неплохо, иногда даже друг другу улыбались. Тацуру попросит Фуданя, чтоб он помог ей вернуться домой,  и русские солдаты тогда примут ее за китаянку. С китаянками они реже распускают руки. Однажды Тацуру была в том поселке с матерью, Фудань водил их к травнику. Но она ни слова не знает по-китайски, как же она убедит Фуданя помочь ей пройти через мост с русскими солдатами?
Она не успела войти в поселок, как уже пожалела. Стайка китайских ребятишек играла у въезда в деревню. Завидев Тацуру, они побросали  свои дела и дружно уставились на нее с лицами холодными, как железо. Раньше они тоже делали такие лица, но глаза всегда опускали в землю. Один мальчик что-то тихо сказал, она не поняла, что, но слово «япошка» узнала. Тацуру еще не решила, бежать ей или нет, и тут мальчуган лет семи запустил в нее камнем. В нее полетела очередь из камней, комьев земли, коровьих лепешек, бежать было поздно, все пути отрезаны. Оставалось только сесть на землю, сжаться в комочек и реветь во весь голос. Мальчишки также бессильны против женского плача, как взрослые мужчины. Дети обступили Тацуру, поглядели на нее, одна рука легонько дернула прядь японских волос — вроде ничего такого, — отпустила. Другая взяла ее сзади за ворот и потянула вниз — японский хребет вроде такой же, как у китайцев. Скоро детей утомил ее плач, гикнув, они убежали.
Увидев Тацуру, Фудань без всяких слов сразу понял, что делать: сей же час отвезти ее домой, нельзя, чтоб соседи заметили у него дома японскую барышню. Фудань набросил на нее свою старую кофту, взял пригоршню грязи и размазал по ее лицу, в такой маскировке девушки из их деревни встречали японских солдат. Фудань был слишком беден, чтоб держать скот, он посадил Тацуру в тачку и сам повез ее через  мост.
Когда Фудань привез Тацуру домой, она спала. Мать попросила его уложить девочку на пол за внутренней дверью, тихонько поклонилась, шепча: «Спасибо-спасибо-спасибо». Мать знала всего тридцать или сорок китайских слов, и сейчас старалась все разом их использовать. Когда Фудань ушел, мать так же тихо сняла с Тацуру сережки. Но даже это ее не разбудило.
Проснувшись, Тацуру тут же вскочила на ноги — опоздала! Староста, скорее всего, уже вернулся. Под полуденным солнцем все вокруг казалось ослепительно белым; Тацуру ступила босыми ногами на пол, почудилось, будто  земля плывет куда-то  назад. Матушка семенила к дому с ведрами воды, пригнувшись, чтобы вдруг не помочь стрелку из засады. Тацуру даже топнула, укоряя мать:
— Почему ты меня не разбудила, теперь уже поздно!
Весть, которую принесла Тацуру, тут же разнеслась по всей деревне. Послали мальчишек сбегать в другие японские села, рассказать им, что случилось. В Сиронами почти не осталось мужчин, даже стариков, и староста в одиночку командовал этой громадной семьей. Когда он вернется, то все решит за них, как решили старейшины Сакито, и тогда уже будет поздно. Новость застала людей врасплох, им нужен был по меньшей мере час, чтоб собраться в путь. Ничего не брать, только продукты — но продукты брать все, а еще винтовки, их выдавали каждой деревне для самообороны, по пять штук. Нужно во что бы то ни стало бежать из деревни до того, как вернется староста. Да, в Сакито жили настоящие японцы, этого не отнять, но люди в Сиронами не желали вслед за старостой становиться такими же настоящими японцами.
Солнце садилось, а жители пяти деревень «Освоения Маньчжоу-го» столпились на площадке у начальной школы в деревне Сиронами. Все сыпали вопросами. И тут же отвечали на вопросы других. Не нашлось того, кто мог бы повести за собой такую толпу. Люди слышали только, что в городе за пятьсот с лишним километров отсюда есть японское убежище, там можно сесть на пароход в Японию. Толпа двинулась в путь, их было около трех тысяч человек, в основном женщины и дети. Ориентировались по компасу, он нашелся у какого-то школьника. Почти всю скотину у них увели, остались только дряхлые животные да телята. На них и посадили стариков.
Женские гэта засеменили по дороге — так начался путь в пятьсот с лишним километров длиной. Женщина по имени Амон была на восьмом месяце беременности, из головы колонны она бежала в хвост, а потом обратно, приставая к каждому с расспросами: не видел ли кто ее мужа с сыном, мужа зовут Кирисита Таро. У людей  не было сил, чтоб отвечать  ей, и они молча качали головами. Тацуру с мешком онигири за спиной кое-как ковыляла вслед за матерью. У матери на спине сидела четырехлетняя сестренка, а за руку она вела восьмилетнего братика. Тацуру шла   и радовалась своей сегодняшней победе, все-таки она прибежала вперед старосты. Она ни на секунду не задумалась, почему на похороны жителей Сакито у пяти мужчин ушло так много времени. И уже начисто забыла о тех выстрелах, что слышала с утра у железной дороги. Стреляли китайские партизаны, вооруженные ополченцы. Сложно сказать, что это были за люди: брались и за добрые дела, и за злые: участвовали в сопротивлении японцам, истребляли бандитов, сражались с коммунистами — смотря кто стоял на их пути и над кем они могли взять верх. Партизаны шли в Сакито попытать счастья: найдут несправедливость — наведут порядок, найдут врага — отомстят, найдут что плохо лежит — поживятся. Но у входа в деревню им попались пятеро японцев, и ополченцы выстрелили, подарив старостам желанную смерть раньше времени.
Уже на третьем часу пути люди вспомнили, как хорошо было со старостой. Вечерняя мгла подкралась со всех сторон, трехтысячный отряд сошел с широкой дороги на грунтовую тропу с телегу шириной. Колонна стала длинной и рыхлой. Матери поминутно умоляли остановиться, чтоб успокоить детей, которые не могли больше идти. То и дело какая-нибудь женщина грозила ребенку, застывшему на месте у края тропы: «Староста идет, вставай скорее!» Люди думали — будь с нами староста, он бы, наверное, уговорил детей подняться на стертые в кровь ноги и идти дальше. В этот миг из зарослей гаоляна по обе стороны дороги грянули  выстрелы.
Первыми упали двое стариков, которые ехали верхом, еще несколько пуль попали в женщин, кинувшихся назад. Дети, выпятив животы, заголосили, какой-то старик, сообразив, гаркнул: «Всем лежать! Не шевелись!» Люди попадали на землю, но в того старика, что кричал, уже угодила пуля. Не успели зарядить винтовки, как бой закончился.
Когда отряд снова построился, недосчитались тридцати с лишним человек. Было нечем выкопать ямы, люди взяли у погибших родственников по пряди волос и сложили трупы в канаву у дороги, прикрыв одеждой поприличней. И пошли дальше.
На них нападали каждый день. Все уже привыкли к смерти, никто не плакал над мертвыми, к ним подходили и молча снимали заплечные мешки с продуктами. Еще люди привыкли считаться с волей раненых и научились умертвлять их быстро и расчетливо. Были и такие, кто не хотел умирать, например, Амон. Когда Тацуру шла мимо, та лежала, подперев голову комом земли, в постели из собственной крови. Новорожденный ребенок лежал рядом, в красной луже, его минутная жизнь уже пройдена до конца. Амон махала измазанной в крови рукой. Каждому, кто шел мимо, она кричала: «Вперед!» Амон думала, что улыбается, но на самом деле ее лицо перекосило от боли. Тех, кто подходил к ней, она просила: «Не убивайте,   я мигом вас догоню, я еще не отыскала мужа с сыном!» Один мужчина за пятьдесят не выдержал, отдал ей свой мешок с онигири и кинжал.
Старики берегли для молодых онигири и патроны и старались не доставлять лишних хлопот: несколько человек сговорились и, переходя реку, нырнули под воду, да так и сгинули, не проронив и  звука.
Люди постепенно набирались опыта; оказалось, по ночам пули редко попадают в цель. Тогда они стали отправляться в дорогу перед заходом  солнца, а днем вставали на привал. Вечером пятого дня, когда путники снимались со стоянки, оказалось, что несколько семей, разбивших биваки по краям лагеря, не проснулись: их зарезали, пока все спали. Люди смущенно оправдывались: слишком устали, не слышали ни звука. Кто-то сказал: а даже если б и слышали, что с того.
Мать Тацуру научила женщин различать съедобные ягоды и растения. Путь растянулся вдвое, запасов больше не осталось. Мать рассказывала, что китайцы умеют из любой травки или листочка приготовить еду. И она тоже научилась этому у китайских батраков. Путникам повезло — стояла осень, и, отыскав ореховую рощу, они могли запастись провиантом на два дня. Матери состригли с подросших дочерей волосы, одели их в темную мальчишечью одежду. И хотя идти становилось все тяжелее и отряд редел  с каждым днем, путники оставили за спиной уже триста девяносто километров. Однажды утром они зашли в березовую рощу, хотели разбить там лагерь, как вдруг из глубины рощи раздались выстрелы. Все уже знали, что делать, тут же попрятались за деревьями, легли ничком, матери мигом накрыли собою детей. Стрелки с той стороны не мелочились, давали одну очередь за другой. Все равно война уже кончилась, нет нужды экономить патроны, попадем — хорошо, не попадем — тоже ладно, хоть повеселимся. Постреливая, бойцы весело перекрикивались на русском. Несколько подростков, едва выучившихся держать винтовки, начали палить в ответ. Они уже отведали сладость огня: как-то выстрелили несколько раз в нападавших, и те тут же скрылись. Но сейчас их выстрелы оказались большой ошибкой, они разворошили осиное гнездо: сначала русские стреляли с ленцой, но теперь в них словно проснулась привычка к войне. Люди оставили своих мертвых и стали отступать, волоча раненых. С местностью как будто повезло, сзади был пологий спуск. Они отошли на сотню метров, но тут крики русских послышались с другой стороны — отряд оказался зажат в кольцо. Дернешься — получишь пулю, сядешь на месте — тоже убьют. Ребята как попало отстреливались, пальнули несколько раз, и противник уже точно знал, где они засели. Скоро мальчишки один за другим попадали на землю.
Огонь стал ожесточенным, они разбудили в русских ярость, и теперь придется дать ей выплеснуться наружу.
Рядом с матерью разорвалась ручная граната, запахло порохом; теперь у Тацуру нет ни матери, ни сестры, ни брата. Отец погиб год назад в бою на Филиппинах. Хорошо хоть, опасность не давала Тацуру думать о том, что она теперь сирота. Вслед за своим отрядом она выбиралась из окружения, оплакивая погибших родных.
Когда вышли из кольца, от жителей пяти деревень осталась всего половина. Две трети погибших в пути полегли в этой березовой роще. А среди живых теперь было больше сотни раненых, и они разом истратили весь порошок для остановки кровотечения.
Под вечер второго дня люди проснулись и увидели, что их раненые покончили с собой. Они не хотели быть обузой, сговорились ночью, а потом, поддерживая друг друга, бесшумно отошли на пятьдесят шагов от лагеря и убили себя, каждый по-своему.
Спустя еще день отряд вышел на горную тропу, по которой приходилось ползти едва ли не на четвереньках. Они снова и снова меняли маршрут, выбирая самые безлюдные тропы, но все эти тропы проходили в горной глуши. Дети не пили два дня подряд и не могли идти дальше, как их ни уговаривай, а младенцы за спинами у матерей или впали в забытье, или плакали навзрыд — нет, это был уже не плач — так кричат перед смертью дикие звери.
Риса не осталось ни зернышка. Изголодавшиеся матери все совали свои сухие сморщенные груди детям: и младенцам, и старшеньким. Даже  о малышах, оставшихся без родителей, они могли позаботиться только грудью. Колонна давно уже потеряла форму, растянувшись на три ли в длину, то и дело чьи-то дети терялись, а взрослые умирали. Лишь одно обещание двигало теперь малышей с места: «Скоро придем, а как придем — можно будет отдохнуть». Дети ничего уже не ждали: только бы дать ножкам отдых; они не верили больше обещаниям про еду и питье, что ждут их в убежище.
Так в сентябре 1945 года шел по Северо-Востоку Китая этот отряд, похожий больше на голодного духа. Осенние листья вокруг пылали алым, словно жаркий костер.
Осень на Северо-Востоке короткая, когда утром путники останавливались разбить лагерь, повсюду лежал иней. Они кормили свои тела ягодами и дикими травами, а души питали твердой верой в то, что дойдут до убежища. На пятнадцатый день от отряда осталось тысяча триста человек.
Однажды  утром  путники  наткнулись  на  миньтуаней.  Сами  того  не зная, они прошли слишком близко к селу и всполошили триста с лишним квартировавших там бойцов. У миньтуаней были хорошие японские винтовки и артиллерия, сначала они ударили по путникам встречным огнем, а потом, обратив их в бегство, палили в спины. Отряд отступил в сосновый лес на гребне горы, только тогда выстрелы стали реже. Женщины бежали, похватав детей на руки или усадив за спину. У Тацуру на спине сидела трехлетняя девочка, у нее держался жар, и каждый ее выдох обжигал сзади шею Тацуру, словно клубок огня. Мать девочки звали Тиэко, она несла на руках сына, ему не было еще и года. Не обращая внимания на пули, Тиэко уселась на землю, в уголках ее рта взбилась пена. Кто-то из женщин вернулся, потащил ее за собой, но Тиэко яростно отбивалась, уцепившись ногами за дерево. Мальчишка визжал у нее в руках, а вытаращенные глаза Тиэко, из которых, казалось, ушла душа, походили на две пустые ямы. Она склонилась к плачущему малышу — а дальше люди видели лишь, как ее лопатки, острые, точно ножи, на секунду неестественно вздыбились под кожей. Когда Тиэко выпрямилась, ребенок уже умолк. И женщины вокруг молча отпрянули назад, глядя, как она кладет на землю мертвого малыша, обеими руками медленно хватается за дерево и подтягивается наверх.
Убив сына, Тиэко рванулась к дочери, сидевшей за спиной у Тацуру. Та взмолилась: «Убей ее завтра, пусть поживет еще денек!» Тацуру была все-таки моложе и сильнее, и убийце, прикончившей только что своего ребенка, было ее не догнать. Старший сын Тиэко набросился на нее сзади с палкой в руках. Сначала она уворачивалась, закрывала голову, но потом медленно опустила руки, и десятилетний мальчик избил ее так, что живого места не осталось.
Так началось детоубийство. С этой минуты матери стали душить больных и слишком маленьких детей. Снимаясь с лагеря, никто теперь не замечал, что в соседней семье пропал ребенок. У матерей судьба такая: один ребенок погибнет, зато другой выживет, и нужно беречь тех детей, которых сможешь сберечь. Даже самки животных наделены этим особым, данным творцом правом: если они чуют врага и знают, что детеныша не спасти, то лучше уж загрызут его сами. Лица у женщин стали отупевшими и неживыми, а в глазах у всех бушевала безмолвная истерика. Тацуру так  и не позволила Тиэко подойти, а перед сном привязала больную девочку поясом к своей груди. На другой день утром спасенная малышка неожиданно поправилась. Тацуру растолкла дикий каштан в кашицу, скормила ей и пообещала, что через день они дойдут до убежища. Девочка спросила Тацуру:
—    Что у тебя с лицом?
—    Это не настоящее, я намазалась черным илом с реки.
—    Почему?
—    За черным вонючим илом никто не увидит моего настоящего лица.
—    А зачем это?
—    Скоро будем проходить через поселок, нельзя, чтоб чужие видели мое лицо.
Девочка сказала Тацуру, что ее зовут Сато Куми, ее дом в Уэно, город Токио. По пути в убежище матери заставили детей затвердить наизусть, откуда родом их семья: если с мамой случится беда, по этой ниточке ребенок отыщет потом своих родных.
То был единственный разговор между Тацуру и Куми перед последней бедой.
Они снялись с лагеря глубокой ночью. Мать Куми не проснулась. Путники срезали у Тиэко прядь волос, повязали на Куми и отправились в дорогу.
Тьма рассеялась, ей на смену пришел новый день. Погожий осенний день, все были рады ему как никогда, ведь убежище совсем близко. Высокая полынь покрылась белоснежным инеем, расстилаясь вдаль, докуда хватало глаз. Люди совсем выбились из сил и крепко уснули, едва успев лечь на землю. Они спали тихо и строго, как мертвые, и сотня лошадей, галопом примчавшихся к лагерю, не разбудила их.
Даже выстрелы не сразу разбудили Тацуру. А когда она проснулась, вокруг лежали уже не родные односельчане, а чужие трупы.
 
Глава 1

На помосте было с десяток холщовых мешков, по очертаниям даже не скажешь, люди в них или звери. Зазывалы кричали, что торговля идет на вес, по цзяо за полкило японского бабья, дешевле свинины. Мешки взвесили заранее, в самом тяжелом оказалось не больше семидесяти цзиней. Охранные войска уезда прислали отделение солдат в черной форме следить за порядком и глядеть, чтоб торговля шла честно. На площадке у начальной школы с раннего утра толпились крестьяне. Холостяки только слюнки глотали — денег на покупку у них не было. За семьдесят цзиней японского бабья придется выложить семь серебряных даянов, а у кого было столько серебра, тот мог и за китаянку посвататься, зачем ему вдруг тащить в дом японскую гадину?
Рано утром выпал первый снег, но дороги в поселке Аньпин уже были истоптаны дочерна. А народ все шел и шел; парни сбивались в кучки, прячась друг у друга за спинами, развязно выкрикивали Охранным: «А ну как куплю и мне не понравится — обменяешь?» Ответ был один: «Не меняем!» — «Да как же быть, уйму серебра отдам, а товар окажется неподходящий!» Из толпы кричали: «Какой-такой неподходящий? Погаси лампу, и разницы не заметишь!» или: «Да это ж как носки из собачьей шерсти — все одинаковые!» Народ хохотал.
Смех становился громче, страшнее — мешки, лежавшие на краю помоста,  зашевелились.
Позавчера  у  Охранных  случилась  перестрелка  с  бандой  хунхузов, несколько злодеев убили, а остальные бежали, бросив дюжину японок, девственниц: бандиты даже не успели ими попользоваться. Пойманный хунхуз с раненой ногой оправдывался, дескать, ничего мы дурного не делали, всего-то подстрелили тысячу с лишним бежавших япошек, так ведь студенты когда еще говорили: «Кем бы ты ни был — бей японца!» Полмешка золотых украшений, которые сняли с убитых, стали главарю банды наградой за эту победу. Потом патроны кончились, и уцелевших япошек хунхузы отпустили. Охранные не знали, куда девать этих гадин, было им лет по шестнадцать, исхудали — кожа да кости, все ноги изранены. У Охранных не водилось лишних денег и провизии, чтоб их кормить. Вчера объявили старостам бао и цзя в округе, что япошки пойдут на продажу крестьянам — на худой конец, сгодятся жернова крутить. Осел, и тот дороже семи даянов обойдется.
Зазывалы нетерпеливо покрикивали: «Раскошеливайтесь скорее, а не то они у вас околеют, пока домой довезете!»
Толпа у школьного двора двинулась, пропустив к помосту пожилую чету с молодым парнем. Те, кто их знал, шептали друзьям: «Начальник Чжан с супругой! И Эрхай с ними!» Старик Чжан заведовал в поселке железнодорожной станцией. Он был там и за рабочего, и за охранника, и за начальство. Короткие составы, ходившие по ветке железной дороги Боли — Муданьцзян,  стояли  на  станции  Аньпин  всего  минуту. Зеленая форма начальника Чжана бросалась в глаза в толпе черных курток у помоста. Все знали, что старик барышничает на станции: за минуту, пока стоит поезд, он успевает погрузить и выгрузить товар, а иногда еще посадить в вагон пару-тройку безбилетников. Потому семья его не бедствует, и даже самая увесистая японская бабенка им по карману. Крошечная жена начальника станции, поспевая за ним, то и дело замирала на месте и притопывала маленькой бинтованной ножкой на Эрхая, отставшего шагов на пять позади. Начальник Чжан всегда звал своего сына Эрхай, «второй сын», но первенца их никто не видел.
Старик Чжан с женой подошли к помосту, взглянули на мешки, кликнули служивого из Охранных. Указали ему на мешок в середине:
—    Поставь-ка эту на ноги, поглядим. Командир ответил:
—    Не выйдет, мешок маленький, разве не видно? — И заметив, что жена начальника приготовилась спорить, вставил: — Нечего ловчить, хотите, поди, посмотреть, какого она роста? Так вот, скажу вам как на духу: до очага с котлом дотянется, кастрюли мыть росту хватит! Все япошки — карлики-вако. А карлики они потому, что бабы у них карлицы!
Толпа расхохоталась.
По небу вновь закружился снег.
Жена начальника Чжана шепнула что-то сыну, тот отвернулся. Паренек в толпе, знакомый Эрхая, крикнул: «Друг, у тебя-то уже есть жена! Оставь нам немного!»
Тот даже не моргнул в ответ. Эрхай умел держать себя в руках, и когда чьито слова приходились ему не по душе, он будто их и не слышал. Но если как следует рассердить младшего Чжана, он становился брыкливым, точно осел.  У Эрхая были верблюжьи глаза, глядевшие на все вокруг из-под полуприкрытых век, а когда он изредка заговаривал, то едва шевелил губами. Эрхай прошел к родителям, поводя широкими плечами, процедил сквозь зубы:
—    Берите, чтоб мешок был получше, потом в него зерна насыплем. Начальник  Чжан  все-таки  взял  тот  куль   из  середины;     командир
Охранных заладил, дескать, открывать мешок при всех не разрешается, хотите осмотреть товар — делайте это дома. Если народ увидит япошку в мешке — красивая она или страшная — это всю торговлю перебьет.
—    За семь даянов скажите спасибо, что не хромая и не слепая, — приговаривал командир, пересчитывая серебро начальника Чжана.
Народ подвинулся, расчистив широкий проход; все глядели, как старик Чжан с Эрхаем вешают мешок на шест, берут каждый за свой конец и легким шагом уходят.
Почин старика Чжана тут же подхватили, они с Эрхаем не успели бросить покупку на телегу, как у Охранных взяли еще два мешка. А когда мул докатил их повозку до дома, всех япошек уже разобрали. Никто больше не зубоскалил и не молол вздор: семья Чжан пришла сюда за честной сделкой, а не шутки шутить.
Телега ждала у почтовой станции напротив начальной школы, мул к тому времени был сыт и напоен. Уложили мешок; он совсем не шевелился, но там точно был кто-то живой. Чтобы не загнать мула, Эрхай посадил мать с отцом на телегу, к мешку, а сам пошел рядом, погоняя. Снег повалил гуще, и снежинки стали тяжелее, словно какая-то сила тащила их на землю. От школы до станции было три ли, и добрая часть пути тянулась вдоль пашен начальника Чжана.

Лысые поля на глазах густо белели; так повозка с семьей Чжан ползла сквозь снегопад в ноябре 1945 года. Потом люди говорили, что первый снег   в том году выпал поздно, зато снегопад был лютый. Люди хорошо запомнили тот год и в рассказах детям каждую мелочь превращали в предвестие, в знак того, что японские гады сдадутся. В знак того, что гады сбегут, бросив толпу горемычных, сиротливых гадин с гаденышами. Даже Чжанам казалось, что эта дорога им что-то пророчит — снег вдруг в один миг скрыл под собой колею. По правде, метель сослужила службу девушкам в мешках: духу не хватало смотреть, как кули на помосте покрывает снег, и люди торопливо  все раскупили. Даже та, что сидела в мешке старика Чжана, почувствовала, как свирепа метель и тяжела дорога. Она пока не знала, что отцы здешних жителей так и приехали в Маньчжурию из-за Великой стены — на телеге, запряженной мулом. В те времена кто не мог свести концы с концами — шел на север. Так и родители гадины в мешке: не сумели себя прокормить — отправились на запад, перешли границу и заняли земли, вспаханные отцами местных крестьян. Эти земли звались Гуаньдун или Маньчжурия, они и стали узенькой дорожкой, на которой встретились два врага.
Мать Эрхая беспокойно глянула на неподвижный мешок:
—    У тебя кофта есть под стеганкой?  — спросила она сына.
—    Нет.
Старуха замолчала. Она думала велеть Эрхаю снять стеганку и укрыть мешок, но у него не было другой одежды, и ей, конечно, не хотелось морозить сына. Эрхай хлестнул мула, тот зарысил, а парень побежал рядом. Он понял, зачем мать спросила про кофту.
Дом семьи Чжан был соединен со станцией железной дороги. Зал ожидания вместе с кассой занимал места не больше, чем шесть квадратных столов, составленных рядом, а боковая дверь вела прямо на кухню Чжанов: как растопят котел — греется и дом, и зал ожидания. Через стену от кухни стоял хлев, там же хранили уголь и дрова. Стащив мешок с телеги, Эрхай вынес его на середину дворика. С неба так сыпало, что парень поморщился, зажмурил верблюжьи глаза с длинными, белыми от снега ресницами.
Мать крикнула:
—    Что ж ты мешок сразу в дом-то не отнес, зачем бросил в снег? Эрхай торопливо поднял куль, затащил его в главную комнату. Он при-
кинул, что в мешке явно меньше шестидесяти цзиней. Разве дождешься от Охранных чего хорошего? Надули почти на два даяна. Войдя в комнату, он сразу почуял неладное, сбросил мешок, выскочил обратно во двор, побежал в западный флигель. Там никого не было. Сяохуань ушла. Сундуки можно не открывать, и так понятно, что жена собрала зимнюю одежду и сбежала к родителям. Эрхай подумал: и поделом, пусть мать с отцом увидят, какая это была глупая затея. Им вздумалось купить япошку, чтоб она вместо Сяохуань рожала детей, да ведь Сяохуань не нарочно родить не может.
Тут мать позвала из главной комнаты:
—    Эрхай! А Эрхай!
Он  сидел  на  кане,  докуривая  трубку.  Старуха  прижала  лицо  к  окну, постучала пальцем.
—    Идите сюда! — она-то просто светилась от радости.
Эрхай ее будто и не слышал. Мать толкнула дверь. Старуха давно привыкла, что сын ей не отвечает, но зайдя в комнату, тоже поняла, что дело дрянь. Сколько раз они с отцом объясняли снохе: купим япошку, родит нам ребенка, как родит — тут же ее и выгоним.

—    На днях вместе съездим к Сяохуань, я хорошенько с ней потолкую, уговорю вернуться, — пообещала мать. — А ты пока развяжи мешок, выпусти человека.
Эрхай взглянул на мать из-под прикрытых век, медленно поднялся, буркнул:
—    А вы с отцом чего? Не знаете, как мешок развязывается?
—    Так не нам же с отцом с ней детей приживать, — примирительно ответила старуха. Она хорошо знала сына — на словах он не очень-то почитал родителей, но делал всегда так, как они велят. Вот он ворчит, но уже встал и пошел следом за матерью. С малого детства Эрхая не было такого, чтоб он согласился с родителями, а сделал по-своему. Так и с япошкой для продолжения рода: он с самого начала перечил родителям, но на деле был почтительным сыном.
Эрхай с матерью прошли сквозь двор, густо усыпанный снегом, заглянули в дом. Отец был на станции: в два часа проходил без остановки товарный поезд, старик пошел семафорить.
В главной комнате было хорошо натоплено: мать подсыпала угля в котел, жар пошел по дымоходу в кан. Фигурка в мешке сжалась в комочек, не шелохнется. Эрхай понимал: мать позвала его открыть мешок еще и для того, чтобы он «снял покрывало с невесты». К тому же старуха не смела сама притронуться к мешку — кто знает, что оттуда выскочит. Япошки сдались, но как ни крути, люди все еще их боялись. Не говоря уж о том, что они были беспощадными извергами, захватчиками, которые убивали все живое, так ведь и просто чужеземец — это еще как страшно. Эрхай услышал, что его сердце тоже стучит, словно барабан.
В мешке, обхватив руками колени, сидел крошечный человечек. Эрхай с матерью так и застыли на месте, глядя на него. Голова человечка была острижена под ежик в цунь длиной, по волосам можно было принять его за брата Эрхая. Шейка тоненькая, в обхват ладони, все лицо в струпьях грязи. Мать увидела, что одет он в короткие штанишки, едва до колен, ноги измазаны в подсохшей крови. Человечек взглянул на старуху, и у той сердце сжалось, руки-ноги сделались ватными. Она велела Эрхаю:
—    Ну чего ты, скажи ей, чтоб вставала!
Эрхай застыл на месте, во все глаза глядя на пленника в  мешке.
—    Эрхай, скорей вели ей, чтоб вставала! Парень приказал скрюченному человечку:
—    Вставай, — его взяла досада на мать. — Смотри, что вы с отцом наделали! Еще поди угадай, оклемается она или нет!
Как раз об этом-то мать и беспокоилась. А ну как в их доме умрет япошка, что тогда будет? Не говоря даже об убытках, что они людям скажут?
Мать подняла руки, сама еще не зная, что будет делать. Набралась храбрости и схватила человечка за предплечья. Она уже приготовила себя к тому, что япошка — на семь частей бес, а на три части человек, но когда тронула этого беса, мурашки побежали по коже: вместо рук — две косточки! Она подтянула пленника к себе, отпустила руки, и он тут же снова опрокинулся навзничь. Охранные ручались, что все япошки в мешках целые и невредимые, почему же семье Чжан всучили калеку? Не иначе как ноги перебиты пулями. Стоять теперь не может.
Они с сыном оттащили человечка на кан, ноги у него заплетались. Мать задрала ему штанины повыше, но следов от пуль не нашла. Только теперь она поняла, что это кровь от регул. Старуха успокоилась: по крайней мере, перед ней женщина.
— Пойди принеси ей горячей воды напиться, может, еще  отойдет.
Эрхай мигом подал матери чашку чая. В старухе больше не было ни страха, ни брезгливости, она села, поджав скрещенные ноги, усадила человечка себе на колени и тихонько поила его из чашки. Почти весь чай лился обратно, грязь на щеке япошки размокла, измазав старухину руку. Мать велела Эрхаю поскорей принести таз с водой и полотенце. Он налил в таз воды из железного чайника, который грелся на теплом краю кана, снял с умывальника полотенце.
Попоив япошку чаем, старуха намочила полотенце и стала понемногу стирать грязь с ее лица. Она отлично понимала, зачем нужна такая маскировка: когда Япония захватила Маньчжурию, на медные рудники в северной части поселка, бывало, приходили целые вагоны с японскими солдатами. Тогда матери мазали дочерям лица золой или речным илом.
Из-под грязи стала проступать кожа, мягкая, нежная, под ушами — густой детский пушок. Вода в тазу превратилась в грязную жижу, зато лицо теперь можно разглядеть. Если откормить — станет ничего.
Эрхай в стороне наблюдал, как мать отмывает япошку, словно морковку: вот выступили широкие брови, высокий нос. Япошка была исхудавшая донельзя, и потому лицо ее казалось оскаленным.
Старуха проговорила:
—    Какая красавица. Только бы не калека. Правда же, Эрхай?
Не слушая мать, Эрхай взял таз и вышел из комнаты. Выплеснул воду в канаву рядом с домом, не стал разливать по двору — тут же застынет, и мать того и гляди поскользнется на своих бинтованных ножках. Старуха вышла и сказала, что сварит пока япошке суп с яйцом, а то с голоду у нее кишки повредились, день-два нельзя давать ей ничего, кроме супа. Мать придумала для Эрхая еще работу:
—    Сходи в лавку, купи несколько чи ситца, сошьем ей ватную стеганку. Эрхай пошел к воротам, спрятав ладони в рукавах. Мать что-то вспомнила — семеня ножками, протоптала ниточку следов в снегу, сунула Эрхаю
в рукав банкноту:
—    Деньги забыла дать! Бери с красными цветами по синему! — в     их лавке продавалось всего два вида ситца: красный с синими цветами и синий с красными. Когда Эрхай дошел до ворот, мать передумала:
—    Нет, давай красный! Красный с синими цветами!
—    Зачем зря деньги тратить? Как знать, может, она калека!
—    Это ей родить не помешает! — мать махнула рукой. — Красный с синими цветами. Понял?
—    Сяохуань еще больше рассердится.
—    Чего тут сердиться? Родит ребенка — мы ее погоним в шею.
—    Как погоним?
—    Посадим в этот самый мешок и отнесем в горы, — захихикала старуха. Ясное дело, шутит.
Когда Эрхай вернулся из лавки, мать с отцом прильнули к двери в главную комнату и глядели в щелочку. Старик Чжан услышал скрип шагов по снегу, повернулся к сыну и махнул ему, чтоб подошел. Мать тут же уступила Эрхаю место. Сквозь щель в двери он увидел, что крошечная япошка теперь стоит, боком к ним, глядится в зеркальце на стене. Стоя она была уже не похожа на карлиц, которые рожают карликов-вако, она была ростом почти как девушки в их поселке. Эрхай отошел от двери; старуху так и распирало от счастья, радовалась выгодной покупке.
—    Смотри, где же она калека? — шептала мать. — Просто в мешке скрючилась.

Начальник Чжан тоже зашептал:
—    Если кто спросит — скажем, что купили ее еду стряпать.
Мать кивнула Эрхаю, чтоб шел следом. На кухне уже стояла здоровая чашка риса с гаоляном, сверху навалена квашеная капуста, жаренная с тофу. Мать объяснила, что яичный суп япошка мигом проглотила, она даже испугалась, что та себе горло пережжет.
—    Скажи ей, чтоб ела не спеша, там еще много!
—    Ты же говорила, ей ничего нельзя, кроме супа?
—    Так одним супом разве наешься? — мать на радостях даже забыла про свои недавние слова. — Скажи ей, пусть съест кусочек и сразу запьет водой, тогда не страшно.
—    Я что, по-японски умею говорить? — огрызнулся Эрхай, послушно шагая в главную комнату.
Он открыл дверь и уперся взглядом в ноги в ватных штанах. Штаны были материны. Поднял глаза чуть выше, увидел руки, пальцы короткие, еще как будто детские. Эрхай решил, что смотреть тут нечего, и дальше веки поднимать не стал, впереди смутно маячили живот и ладони. Живот чуть отодвинулся, это япошка шагнула назад. Вдруг перед прикрытыми глазами Эрхая очутилась ее голова, самая макушка. Сердце снова застучало барабаном — впервые ему кланяется японец. А может быть, поклон вовсе не ему, а чашке с рисом, капустой и тофу.
Эрхай растерялся, прикрытые веки взлетели вверх, и как раз в этот миг япошка выпрямилась. Парень покраснел до ушей: его  глаза  уперлись ровнехонько в нее. До чего же большие у нее глаза. Как у суслика. Исхудала, потому и стала похожа на суслика. Эрхаю было и жалко ее, и противно, он поставил чашку с едой на столик для кана, развернулся и вышел из комнаты.
Со двора он тут же побежал в свой флигель. Родители скоро пришли с расспросами, поздоровался он с ней или нет. Эрхай ничего не слышал, знай себе копался в сундуке из камфорного дерева. Почему его так взбесило, что они с япошкой встретились глазами? Он и сам толком не знал. А мать с отцом сияли от радости, точно два проказника.
—    Семья Чжан не обеднеет, даже если взять в дом вторую жену, — сказала мать.
Эрхай как будто и не слышал. Начальник Чжан вставил:
—    Не бойся, мы с матерью съездим к Сяохуань, помиримся. Она неродящая и слова против не скажет. Пройдет два года, ты меня заменишь, будешь сам начальником станции, а на место Сяохуань к тому времени молоденькие невесты в очередь выстроятся.
Эрхай наконец вытащил из сундука наушники из собачьей шерсти. Мать спросила, куда он собрался, Эрхай молчал. Взял с кана ватное одеялко, которым Сяохуань накрывала ноги в повозке. Только тут старики поняли, что сын поедет к сватам.
—    Снег-то как валит, кто же в такую погоду отправляется в путь? — сказал начальник Чжан. — Чем хуже, если мы с матерью завтра туда съездим?
Эрхай споро завязывал обмотки на штанах, но тут его руки заходили медленней.
—    Сорок ли пути, а если Сяохуань не разрешит тебе заночевать, придется обратно гнать сорок ли.
—    Все равно нельзя, чтоб о Сяохуань сплетни пошли, — скажут: жена у родителей, а он дома с япошкой…
—    Какие же это сплетни? — начальник Чжан развел руками. Эрхай уставился на отца.
—    Это правда! — сказал старик Чжан. — Для чего мы япошку купили? Чтоб детей рожала. На глазах у Чжу Сяохуань или за спиной у Чжу Сяохуань — какая разница? Все равно это правда! Ты, етит твою, уже здоровый мужик, двадцать лет как-никак... Хорошо, давай, беги по метели к жене, пусть похвалит тебя за честность.
Мать и вовсе была спокойна. Она сроду перед Эрхаем не распиналась, не то что начальник Чжан. Старуха понимала: сын послушен им с отцом почти до безволия. Пусть он жене плетет что угодно — все равно сделает так, как ему скажут родители.
—    Не могу смотреть, как вы обижаете Сяохуань! — пробормотал Эрхай, медленно развязывая обмотки.
Снег шел всю ночь. Эрхай поднялся рано утром, пошел подкинуть угля в котел, а там мать учит япошку лепить угольные кирпичи. Видно, крепкая это япошка, только что худая. Мать обернулась, позвала:
—    Эрхай, иди, покажи ей, как лепить!
Но он уже был на улице; и тошно, и смех берет: бабам только дай посводничать. Натура у них такая, они и сами ничего поделать не могут. Кирпичи из угля даже дурак умеет стряпать, были бы силы. На третий день япошка уже сама лепила кирпичи. Начальник Чжан разводил водой глину с угольной крошкой, и она принималась за работу. На пятый день сил у япошки заметно прибавилось, она надела новую стеганку, сшитую старухой, — красную с синими цветами, а остатки ситца повязала на голову, щетинистую, словно каштан. Косынку она завязывала на японский манер, как ни погляди — япошка и есть япошка. В этих самых обновках она вставала на колени у дверей, встречая начальника Чжана со станции. Еще через два дня она выучила расписание старика Чжана, заранее вставала на колени, чтоб завязать его кожаные башмаки. Проделывала все это она на удивление сосредоточенно, прилежно тараща глаза, так что и мать, и сам Эрхай только молчали.
Снег, наконец, растаял, потом и дорога подсохла, Эрхай запряг мула, и они с матерью отправились в деревню, где жила семья Чжу. Старик Чжан, конечно же, никуда не поехал — кто вместо него за станцией будет смотреть? К тому же не пристало солидному человеку, начальнику станции, заниматься этими бабскими делами. Старик Чжан брякнул первое, что на ум пришло, когда пообещал, что съездит и поговорит с Чжу Сяохуань; за ним такое водилось, и потому ни Эрхай, ни мать не приняли его слова всерьез. Кто-то из пассажиров привез ему две бутылки гаолянового вина, еще старик достал лежавший у него много лет корень женьшеня и отдал все жене, чтоб подарила сватам.
Мать велела Эрхаю не тревожиться: семья Чжу понимает, что к чему, они сами боятся, что из-за Сяохуань Чжаны потребуют развода.
—    С чего разводиться-то? — Эрхай кипятился, верблюжьи глаза глядели почти не устало.
—    Кто сказал разводиться? Разве мы бесстыжие люди? — тараторила мать. — Я тебе толкую, что у семьи Чжу четыре дочери, Сяохуань замужем удачней всех, и ее родители сами нас с тобой побаиваются.
Сначала Сяохуань Эрхаю вовсе не нравилась, но уговор есть уговор, и ему пришлось на ней жениться. Было даже такое, что он затаил злобу на жену, — оказалось, у нее в документах подделанный год рождения. После свадьбы однокашник Эрхая из села Сяохуань  рассказал, что молодая его жена, оказывается, засиделась в девках: из-за ее вздорного характера семья Чжу долго не могла выдать дочь замуж — все знали, что Сяохуань любит поскандалить, никто не хотел на такой жениться. Родители побоялись, что дочь останется старой девой, и урезали ей возраст на два года. Эрхай не помнил, когда полюбил Сяохуань. Она свое дело знала: на второй месяц после свадьбы уже понесла. На четвертом-пятом месяце повитуха в Аньпине обещала: будет сын — по пояснице, по животу видно. С тех пор и Эрхай, и мать, и даже начальник Чжан терпели вздорный характер Сяохуань, да не просто терпели, а, лукаво посмеиваясь, нахваливали невестку.
Дурной нрав Сяохуань вдруг переменился после того, как она потеряла ребенка. Недоношенный, семимесячный, он был размером с годовалого младенца и такой же целенький. Эрхай сам почти ничего не помнил, он знал все по рассказам матери, родни и друзей: они снова и снова повторяли ему, как Сяохуань наткнулась на четырех японских солдат, как ее подружки бросились врассыпную, как она вскарабкалась на вола, что пасся у дороги, — но разве вол с нею на спине мог убежать от японских солдат? Так и непонятно, за кем должок: за японцами или за тем волом — это он на бегу вскинул зад и отбросил Сяохуань на чжан с лишним вверх и в сторону — так у нее до срока начались роды.
Лучше всего Эрхай помнил ее кровь. Кровь Сяохуань носили из палаты тазами, и врач уездной больницы тоже оказался с ног до головы одет в ее кровь. Разведя в сторону багровые руки, он стоял перед старшими Чжанами с Эрхаем:
—    Решайте, кого спасать — мать или дитя. Эрхай ответил:
—    Мать.
Родители молчали. Врач все стоял на месте; взглянув на Эрхая, он тихо предупредил, что если спасти Сяохуань, она больше не сможет родить, у нее там живого места не осталось.
—    Тогда спасайте дитя, — вставила старуха. Эрхай прокричал уходящему доктору:
—    Спасите мать! Спасите Сяохуань! — врач обернулся, пусть, мол, родственники решат спор. Начальник Чжан еще раз от лица семьи объявил:
—    Если можно сохранить только одну жизнь, спасайте внука семьи Чжан.
Эрхай вцепился доктору в ворот:
—    Ты кого слушаешь? Я отец ребенка, я муж Сяохуань!
По правде, Эрхай не помнил, что говорил такое. Это потом Сяохуань ему рассказывала. Она вспоминала: «До чего же ты брыкливый, перепугал старенького доктора, он чуть штаны не намочил!» Потом Эрхай крутил это в голове снова и снова: раз он и впрямь сказал то самое, от чего старенький доктор едва не обмочился, значит, он любит Сяохуань. И не просто любит, а так, что готов идти против воли родителей, готов пресечь род семьи Чжан, любит всей душой и всем сердцем.
Повозка завернула во двор Чжу, родители Сяохуань вынесли на улицу скамейки, чтоб Эрхай с матерью попили чаю на солнышке. Семья Чжу в селе считалась зажиточной, у них было тридцать с лишним му хорошей земли, да к тому же они торговали масличными семенами. Теща и кричала, и бранилась, еле заставила Сяохуань выйти из дому. Та коротко поздоровалась со свекровью и тут же повернулась к своей матери, вытаращив удивленные глаза:

— А кто это в новой стеганке? Мы его звали? Как это у него стыда хватило приехать?! — говорила она резко, отрывисто, явно не боясь обидеть. Старики Чжу вместе со сватьей делано засмеялись, а Эрхай знай себе пил  чай. У него словно камень с души упал — какая же Сяохуань понятливая, из такой заварухи разыграла обычную супружескую ссору. По тому, как вели себя
тесть с тещей, он видел: жена не говорила им, что на самом деле случилось.
На круглом личике Сяохуань сияли румяные щечки, веко у нее было сплошной припухлой складкой, а под ней прятались густые ресницы, и когда на Сяохуань ни посмотри — кажется, что она только встала с кровати. Жена была остра на язык, да и посмеяться любила; когда смеялась, на левой щеке у нее выступала ямочка, а уголок рта подпрыгивал, открывая зуб с тоненькой золотой каймой. Эрхай терпеть не мог людей с золотыми зубами, но этот зуб так и сверкал в улыбке Сяохуань и совсем ее не портил. Эрхай не считал жену красавицей, но людям она нравиться умела еще как, со всеми была приветлива, даже бранилась ласково, с душой.
Родители Сяохуань вынесли узел с лепешками, сказали, что тут хватит троим перекусить в дороге.
Сяохуань взвилась:
— Кому это троим?! Кто это вместе с ними поедет?
Мать шлепнула ее по макушке, велела собирать вещи и ехать к мужу, родители ее больше кормить не собираются. Только тут Сяохуань передернула плечами, скривилась и нырнула в дом. Через минуту она уже вышла с платком на голове, на ватных штанах — обмотки. Вещи у нее, конечно же, были давно готовы, она собралась еще прежде чем услышала, что приехали муж со свекровью. Обычно неподвижные губы Эрхая дрогнули в улыбке: повезло ему с Сяохуань — и поругалась как надо, и помирилась вовремя.

Глава 2
Как-то апрельским утром япошка сбежала. Сяохуань встала пойти до ветру и заметила, что засов на воротах открыт. Едва рассвело, и кому приспичило идти со двора в такую рань?— гадала Сяохуань. Выпавший за ночь снег прикрыл землю тонким сизым слоем; она увидела цепочку следов в снегу — начинается у восточного флигеля, заворачивает на кухню и тянется за ворота. Япошка с родителями Эрхая жила в северной комнате.
Сяохуань вернулась к себе, растолкала мужа:
—    Волчицу-то японскую откормили. Она и убежала.
Эрхай открыл глаза. Вместо того, чтоб переспрашивать: «Чего говоришь?», он молча раскрывал свои верблюжьи глаза докуда мог — это значило, что собеседник, по его мнению, несет вздор, но пусть повторит свой вздор еще раз.
—    Точно убежала! Уж твои матушка с батюшкой ее сладко поили, вкусно кормили, вот и выкормили японскую волчицу. Нагуляла жиру, побежала обратно в горы.
Эрхай, выдохнув, сел. Не слушая едкие насмешки жены (ох, и жаден ты до этой японской бабенки, лет ей маленько, а уж умеет угодить мужику), Эрхай торопливо натянул штаны, стеганку.
—    Отец знает? Сяохуань не унималась:
—    Выгодная покупка, ничего не скажешь: за семь даянов столько раз с ней переспал! Как горбатому на рельсы ложиться — сплошная прибыль.

Загляни в любой кабак с нелегальными шлюхами — да за ночь там отдашь целую горсть серебра, не меньше.
Эрхай вышел из себя:
—    Закрой рот. Снег на улице, замерзнет насмерть — что делать будем?
Он выскочил во двор, а Сяохуань все кричала ему в  спину:
—    Надо же, как торопится! Смотри не упади: зубы выбьешь, целоваться станете — изо рта засквозит!
Мать Эрхая посмотрела в доме, оказалось, япошка ничего не тронула, взяла только несколько кукурузных лепешек. И оделась в то, что было на ней в мешке. Все вспомнили, как усердно она отстирывала свои японские штаны и кофту, как старательно прогладила их дном чайника, потом аккуратно сложила — значит, тогда еще готовила пожитки, чтоб сбежать. Мечту о побеге заносило снегом, заметало вьюгой, но она уцелела, пережила долгую зиму.
—    Вот ведь япошка, и одежду нашу китайскую не оценила. Замерзнет, как пить дать! — пообещал начальник Чжан.
Мать стояла, оцепенев, с той самой стеганкой в руках — синие цветы по красному.  Жили вместе полгода, она япошку держала почти за сноху,    а та удрала, все равно что от чужих. На стеганке лежало еще две пары новых матерчатых чулок, подарок Сяохуань, — никакой благодарности у человека. Начальник Чжан надел шапку, собрался на улицу. Эрхай тоже торопливо натянул шапку, обулся, не глядя на Сяохуань: с трубкой в зубах она привалилась к дверному косяку и, недобро улыбаясь, смотрела на разыгравшийся в доме спектакль. Эрхай проскочил мимо, а она с деланым испугом шарахнулась в сторону, словно уворачивается от здоровенного быка, который вырвался из загона.
Начальник Чжан с Эрхаем по следам дошли до выезда из поселка, там отпечатки ног терялись в следах телег и повозок. Гадая, как искать дальше, они стояли, засунув руки в рукава. В конце концов решили разделиться. Злость жгла Эрхаю сердце, но винил он родителей: нечем заняться было? Нашли беду на свою голову! Сколько сил вымотала у семьи эта полудохлая япошка! Сколько ругани из-за нее было! Сейчас девчонки и след простыл, а Эрхаю всю жизнь слушать упреки, до самой смерти Чжу Сяохуань будет в своем праве.
Япошка ему чужая, он ей тоже, и общая кровать их ни на волос не сблизила. В первую ночь Эрхай услышал, что девчонка плачет. Он пришел к ней исполнить долг перед матерью с отцом, но услышав это хныканье, озлобился. Какого черта она плачет? Будто он и правда изверг какой. Эрхай к ней по-хорошему, хотел сделать все тихо, осторожно, а она лежит — покорная, ни дать ни взять приготовилась к его  скотству.  Ну  что  ж,  тогда скотство и получай. Он быстро закончил, а она все всхлипывала; еле сдержался — руки чесались схватить эту гадину за отросшие волосенки и вызнать, что ж ее так обидело.
С того дня япошка ложилась перед ним, словно покойник: нарядно одета, подбородок задран вверх, пальцы ног смотрят в потолок — от мертвой не отличишь. Приходилось самому снимать с нее одежду; однажды, раздевая япошку,  он вдруг понял, до чего мерзко и гнусно выглядит.   А ей того и надо — сделать из него мерзавца. Туго стянув себя одеждой, лежит — точь-в-точь живой мертвец, — чтобы он, срывая с нее тряпки, чувствовал себя хуже животного, чтобы он чувствовал себя так, будто насилует труп. Эрхай рассвирепел — хорошо же, я и буду с тобой хуже животного. Отец твой и братья так и обходились с нашими женщинами — хуже животных.
Только однажды вышло по-другому. Той ночью, куражась над япошкой, он совсем выбился из сил, хотел было сразу слезть с нее и пойти восвояси, но решил ненадолго остаться, перевести дух. Вдруг девчонкина рука легла ему на спину, легла и тихонько погладила. Робкая, нежная рука. Он вспомнил, как впервые увидел япошку — сначала перед глазами очутились ее детские руки с короткими пальцами. Тут его оставили последние силы. Эрхай подошел к поселковой начальной школе. Было еще рано, школьная площадка пустовала. Не надеясь на удачу, он спросил у местного рабочего, проходила ли мимо японская девушка.
Тот ответил, мол, не знаю, японская то была девушка или нет, но проходила, молоденькая, с волосами ершом, шла к выезду из поселка. В кофте с воротником-шалькой? Да, с воротником-шалькой. В коротких штанах? Точно, в коротких штанах.
Эрхай вернулся домой под вечер несолоно хлебавши. Начальник Чжан был у Охранных, узнал, где поселились остальные девки из мешков. Двух продали в соседние деревни, старик туда съездил: оказалось, тамошние япошки замужем за бедняками, но кое-как живут и даже понести успели. Скорее всего, с беглянкой из дома Чжан у них сговора не было.
За следующие пару дней Эрхай с отцом объездили несколько дальних поселков, но домой приезжали ни с чем. А под вечер шестого дня Сяохуань заметила у ворот черную тень, когда возвращалась от подруги. Вцепилась в нее и потащила во двор, крича во все горло: «Вернулась! Вернулась! На улице-то есть нечего, оголодала и прибежала назад, чтоб мы ее дальше кормили!»
Япошка не понимала слов Сяохуань, но голос у той был звонкий, радостный, как на Новый год, и беглянка больше не упрямилась, послушно дала затащить себя в дом.
Мать Эрхая сидела за столиком для кана, курила и играла в мацзян. Услышав крик Сяохуань, она необутая, в одних носках, соскочила на пол. Подошла к япошке, та опять отощала; старуха хотела было отвесить ей оплеуху, но даже рука не поднялась.
—    Сяохуань, ступай на станцию, скажи отцу, пусть идет домой, да поскорей! — скомандовала старуха.
—    Стоит у ворот, боится зайти, небось, знает, что провинилась? — допытывалась Сяохуань.
Япошка молча смотрела на нее: не понимая, что говорит Сяохуань, она не могла услышать ехидства.
Из западного флигеля явился Эрхай, мать тут же захлопотала:
—    Ладно, ладно, бить ее или ругать — пусть отец решает.
К ужину начальник Чжан вернулся со станции, достал лист бумаги и велел Эрхаю:
—    Ну-ка, напиши ей: «Ты чего сбежала?» Наши иероглифы япошки понимают.
Эрхай  сделал,  как  сказано,  только  отцовское  «чего»  поправил    на
«почему». Япошка глянула на бумагу и снова опустила глаза в пол, даже  не шелохнулась.
—    Кажется, не понимает, — сказал Эрхай.
—    Все она понимает... — ответил старик Чжан, впившись глазами в лицо под копной волос.

—    Да бросьте вы. Чего тут спрашивать? Соскучилась девчонка по родителям, вот и все, — вставила мать. Она подхватила палочками кусок пожирнее и бросила его в япошкину чашку, тут же выбрала другой кусок, еще больше, и отправила в чашку Сяохуань. Старуха будто играла с невидимыми весами: на одной стороне Сяохуань, на другой — япошка.
—    Эрхай, напиши еще: «Тогда чего вернулась?», — велел начальник Чжан.
Эрхай аккуратно, черточка за черточкой, вывел на бумаге  вопрос  отца.
Япошка прочла иероглифы, но осталась сидеть, как истукан, и взгляд опустила.
—    Я вам за нее скажу, — подала голос Сяохуань, — оголодала, ворованные лепешки все подъела, вот и вернулась. Еще лепешки есть? Сготовьте побольше, на этот раз мне их до Харбина должно хватить.
Сяохуань заговорила, и япошка тут же подняла на нее глаза. Красивые, ясные глаза. Она смотрела так, будто все понимает, да не просто понимает, а еще и любуется Сяохуань. А та не замолкала с тех самых пор, как впервые увидела япошку, дарит ей косынку — непременно вставит: «У вас, у японских гадин, красивей, да? Ничего, и такая как-нибудь сгодится. Красивую я бы разве тебе отдала?» Сует пару башмаков на вате, ворчит: «Вот, башмаки тебе задаром достались, уж не обессудь, что старые, как-нибудь поносишь. Хочешь новые — сама сшей». И каждый раз япошка ясными глазами смотрит на Сяохуань, слушает, как та брюзжит, как возмущается, а дослушав, сгибается пополам — благодарит за подарок.
За целый вечер от япошки так ничего и не добились. На другой день во время ужина она почтительно расстелила перед домочадцами лист бумаги. На  бумаге  иероглифы:  «Чжунэй  Дохэ,  шестнадцать,  отец,  мать,  братья, сестра мертвы. Беременна Дохэ».
Все так и застыли на месте. Неграмотная старуха ткнула локтем начальника Чжана, но он словно воды в рот набрал. Она забеспокоилась, ткнула сильнее.
Сяохуань сказала:
—    Ма, она понесла. Потому и вернулась.
—    ...это нашего Эрхая ребенок? — спросила старуха.
—    Ты чего городишь?! — Эрхай, еле шевеля губами, осадил мать.
—    Эрхай, спроси ее, который месяц? — старуха от беспокойства места себе не находила.
—    Только понесла, не иначе, — ответил начальник Чжан. — Убежала, поняла, что беременна, и вернулась поскорей, вот и весь сказ.
—    Не видела, чтоб ее тошнило или рвало, ничего такого... — мать все боялась верить.
—    Кхм. Ей лучше знать, — сказал начальник Чжан.
Сяохуань взглянула на мужа. Она знала, какой Эрхай жалостливый и как паршиво ему должно быть от слов «отец, мать, братья, сестра мертвы». Япошка Чжунэй Дохэ — сирота, и лет ей всего шестнадцать.
—    Детка, ешь скорее, — старуха намазала гаоляновую пампушку соевой пастой, подцепила палочками белоснежное перышко лука, сунула в руки япошке по имени Чжунэй Дохэ, — когда носишь дитя, надо кушать, даже если не лезет!
Остальные за столом тоже по очереди взялись за палочки. Говорить не хотелось. Хотя каждый думал об одном: неизвестно даже, как погибли ее родные.

С того вечера Сяохуань с Эрхаем вздохнули свободно. Раз япошка ждет ребенка, Эрхаю больше нет нужды к ней ходить. Ночью он сгреб жену в объятия, та шутливо отбивалась, возилась в его руках, ворчала: «Аппетит у япошки нагулял, а голод успокоить ко мне явился». Эрхай не оправдывался, он молча и страстно обнимал жену, чтобы та поняла: да, он пришел к ней насытить «голод», он до смерти изголодался по своей Сяохуань.
Жена заснула, а к Эрхаю сон не шел. Он думал: чудное это имя, «Дохэ», а иероглифы красивые. Потом, наверное, привыкну так ее звать. Повернулся на другой бок, луна светила в окно голубовато-белым. Подумал еще: вот родит мне ребенка эта чужая японская девушка Дохэ, тогда, может, и перестанет быть такой неродной.
Девочка появилась на свет в январе, глубокой ночью. Роды прошли легко, ребенка принимала повитуха из уезда, она знала немного по-японски. У начальника Чжана были свои резоны отправиться в уездную больницу и выложить там кругленькую сумму за повитуху, японку-полукровку: он не хотел, чтоб люди в Аньпине узнали, кто на самом деле родил его внучку. Как только живот Дохэ округлился, она больше не выходила со двора, сидела дома. Сяохуань уехала к родителям и жила там, пока ребенку не исполнился месяц. Когда люди вновь увидели Сяохуань, у нее на руках уже сидела девчушка в розовой накидке, и Сяохуань важно разгуливала с ней по улицам. Спросят: «Откуда ребеночек?», она ответит: «А то непонятно? Утром навоз отгребала, там и нашла, откуда еще!» или: «Из женьшеня выстругала!» Скажут: «Какая красивая девочка!», Сяохуань смеется: «Так и есть, у матери-уродины растет вышитый цветочек!» А если кто ехидно подметит: «Сяохуань, чего это дочка на тебя не похожа?», она и тут за словом в карман не полезет: «И хорошо, что не похожа! Иначе бедная сваха, пожалуй, забот не оберется. Разве найдешь на свете еще такого дурака, как Чжан Эрхай?»
Сяохуань вернулась в мужнин дом от родителей под вечер и сразу пошла в свой флигель. Мать Эрхая прибежала, радостно дробя крохотными ножками.
—    Сяохуань, идем, покажу тебе толстушку, уже месяц стукнул!
—    Эрхай у нее?
Старуха, конечно же, все поняла, поспешила в дом, со свистом рассекая ножками воздух. Вскоре явился Эрхай.
—    Столько старался, и все зря, девчонку выстругал. Одни убытки, — съязвила Сяохуань.
Счастливый Эрхай хотел отвести жену в дом, познакомить с дочкой, но после этих слов так и застыл у порога. Развернулся, чтобы уйти, Сяохуань крикнула:
—    Куда опять?
Не оборачиваясь, Эрхай бросил:
—    Дальше стараться!
Сяохуань рванула мужа к себе, зло уставилась в верблюжьи глаза. Он выдержал взгляд. Посмотрели так друг на друга, и жена влепила Эрхаю пощечину. Ударила не всерьез, а будто слегка упрекнула и спросила — мой? Эрхай тотчас ударил в ответ, и Сяохуань поняла: он не полюбил Дохэ. Муж был уверен в своей правоте, потому и не стерпел обиду.
Следующие дни Сяохуань не подходила к ребенку. Из ее окна было видно, как Дохэ снует по двору — скорым шагом,  низко  склонив голо ву, — то выносит ведро с грязной водой, то торопится в дом с тазиком кипятка. Грудь большая, увесистая, кожа белая, нежная, словно молочный жир. Дохэ не изменилась после родов, и лицо, и повадки остались прежние: чуть что — сгибается перед тобой в поклоне. Но Сяохуань казалось, что все в ней стало совсем другим. Теперь япошка держала себя так, словно у нее появился заступник, то тут, то там раздавался суетливый цокот гэта, она будто стала полноправной хозяйкой в доме и сновала по двору семьи Чжан, как по завоеванной земле, словно оно так и надо.
Однажды утром прошел дождь и выглянуло солнце, яркое, какое бывает только после непогоды. Сяохуань по обыкновению проснулась в десять с небольшим, устроилась на кане и закурила первую трубочку. Гэта во дворе простучали от северной комнаты к котельной и надолго затихли. Дома были только Сяохуань с Дохэ да девчонка, которой едва месяц стукнул, считай, две с половиной женщины. Сяохуань оделась, накинула на плечи платок, хорошенько расчесалась. Вышла во двор, сбросила платок, отряхнула с него упавшие волосы и перхоть. В котельной кто-то мурлыкал песенку. Японскую песенку. Сяохуань подошла к окошку котельной, там,   в белоснежных клубах пара, она разглядела два розовых тела — большое  и маленькое. Походный алюминиевый котелок, который японцы, удирая, бросили на станции, служил им вместо ванны. Котелок был глубокий,     но в ширину его не хватало, и Дохэ поставила сверху скамеечку, седушкой поперек, от края к краю. Сидя на скамеечке, она окатывала себя и ребенка водой из котелка, поливала ковшом из тыквы-горлянки то левое свое плечо, то правое. Вода, верно, была горячая — опрокидывая на себя новый ковш, Дохэ едва заметно радостно вздрагивала, голосок, тянувший песню, вдруг срывался на писк, и смех — точно у маленькой девочки от щекотки — коверкал мелодию. Вода скользила по телу Дохэ и опускалась на ребенка, уже немного остыв, поэтому малышка совсем не боялась. Еще бы  ей  бояться  —  десять  месяцев  она  плавала  в  пузыре  теплой  воды  в материнской утробе. На месте дымовой трубы в стене котельной осталась круглая дыра, десятичасовое солнце пробивалось сквозь нее и ложилось на пол, сияя, словно это луна упала на землю. Девочка безмятежно прижалась к матери. Тело Дохэ казалось отяжелевшим, и не только из-за груди, налившейся молоком так, что вот-вот лопнет; вся ее плоть была округлая, набухшая, полная молока, тронь — и оно брызнет наружу.  Мать с младенцем   на руках — сколько таких картин уже видел мир? Вылепленных из глины, сделанных из теста, из прокаленного в печи фарфора...
Дохэ нагнулась, подобрала полотенце и завернула в него ребенка. Сяохуань тут же отпрянула в сторону — вот уж не хотелось ей, чтоб япошка увидела, как она жадно за ними подглядывает. Дохэ ничего  не заметила, ее песенки мирно текли друг за другом, значит, она даже не смотрела по сторонам. Она поднялась и шагнула в столб света, вылепленный майским солнцем. Маленькая мокрая женщина, живот после родов почти не изменился, от пупка вниз тянется темно-коричневая дорожка, тянется и пропадает в густых черных зарослях между ног. Волос там — на полголовы. А на голове у Дохэ росла такая копна, что и на двоих бы хватило. Она была из племени косматых варваров, и потому казалась Сяохуань еще опасней. Где-то внутри у Сяохуань сплелся диковинный узел, она не могла понять — гадко ли ей то, что оказалось у нее перед глазами? Нет, совсем не гадко. Просто бесстыжее тело крошечной матери из чужого племени показало Сяохуань, что такое женщина. Раньше не выпадало случая хорошенько рассмотреть и подумать, что же это такое. Сяохуань — женщина, она сама играет в эту игру, но изнутри никогда не заметишь того, что видно снаружи. А тут она будто оказалась вне игры, стояла и смотрела через окно на женщину, на крохотную самку. Сяохуань было горько до слез. Не нашлось в ней таких слов, которые могли бы выстроить по порядку то, что она сейчас увидела, о чем думала. Но если бы это сделал за нее кто-то другой, грамотный, ученый, то сказал бы, наверное, так: перед ней была настоящая женщина, женщина до мозга костей — налитая соками плоть бесстыдно извивалась, выставляя наружу округлости, и уходила под темный покров там, где смыкались ее ноги. Там таилась черная бархатная западня, глубокая и сокровенная. Сколько охотников попалось в нее с тех пор, как появились небо и земля? Западня манила их недаром: они нужны ей, чтобы разрешиться от бремени, родить маленький розовый комочек плоти.
Сяохуань  подумала об Эрхае. И он угодил  в западню. И часть его  уже превратилась в этот маленький розовый комочек. Сяохуань не могла разобрать: точит ее ревность или что другое поселилось в сердце и разом вытянуло силы из тела и души. Кому нужна твоя западня, если не можешь родить, принести плод из плоти и крови? Если вместо западни у тебя между ног черный сухой пустырь.
Сяохуань впервые как следует познакомилась с ребенком только на Праздник начала лета.
Она едва проснулась, а Эрхай уже тут как тут, с девочкой на руках. Сказал, что взял дочку понянчить, пока Дохэ занята на кухне, решила угостить всех японскими колобками из фасоли.
Увидав, как он стоит, Сяохуань заворчала:
— У тебя что, тыква в руках? Кто так детей держит?
Эрхай взял дочку по-другому, но стало только хуже. Жена выхватила у него конвертик, ловко пристроила малышку у себя на руках, словно в люльке. Взглянула на беленькую пухленькую девочку — двойной подбородочек, и веко двойное; всего пару месяцев пожила, а уже устала, ленится глазенки до конца раскрыть. Вот чудно, как сумели глаза Эрхая перекочевать на лицо этой малышки? Да и нос, и брови тоже. Сяохуань осторожно выпростала ручку из пеленок — даже сердце зашлось: ноготки на пальчиках — Эрхая. У япошки нет таких длинных пальцев, таких крепких, квадратных ногтей. Сяохуань и не заметила, что любуется девочкой уже полчаса, а ведь редко такое бывало, чтоб она за целые полчаса ни разу не вспомнила про свою трубку. Кончиками пальцев она обводила маленькое личико: лоб, брови. Больше всего в Эрхае Сяохуань любила брови: росли они не редко и не космато; все, что было у мужа на сердце, читалось в изгибах и кончиках его бровей. Малышка снова заснула. Вот какая, с ней не намучаешься. И глазенки — точь-в-точь как у верблюда. В глаза Эрхая Сяохуань была влюблена даже больше, чем в брови. Да что там, все в муже заставляло ее сердце биться чаще, только сама она о том не знала. А если б и узнала, ни за что бы не согласилась, даже про себя. Слишком она гордая, Сяохуань.
С того дня она то и дело просила Эрхая принести ребенка. Больше всего Сяхуань умиляло, что девочка смирная. Ни разу еще не встречался ей такой покладистый ребенок. Споешь два стиха из песенки, она и радуется, споешь пять — уже заснула. В кого же я такая непутевая? — спрашивала себя Сяохуань. Возилась-возилась с чужой дочерью, да и прикипела к ней душой.
В тот день семья выбирала девочке имя, нельзя же вечно Ятоу да Ятоу. Все имена Эрхай выводил кистью на бумаге.    Никак не получалось найти такое, чтоб каждому пришлось по душе. На листе уже пустого места не осталось.
—    Назовем Чжан Шуцзянь, — сказал начальник Чжан.
Все поняли, к чему он клонит. Школьное имя Эрхая было Чжан Лянцзянь.
—    Некрасиво, — ответила старуха.
—    Красиво! Где это некрасиво? — кипятился начальник Чжан. — Иероглифы как у Чжан Лянцзяня, один только отличается.
Старуха рассмеялась:
—    Так и Чжан Лянцзянь — некрасиво. Почему иначе его с самого первого класса и до средней школы все только Эрхаем и звали?
—    Тогда ты предлагай! — ответил старик Чжан.
Эрхай оглядел ручейки иероглифов на бумаге — имена получались или вычурные, книжные, или, наоборот, слишком простецкие. Вошла Дохэ. Пока семья билась над именем, она кормила ребенка в соседней комнате. Дохэ не давала дочери грудь при всех. Она оглядела лица домочадцев.
Сяохуань с трубкой во рту пропела:
—    Чего смотришь? Про тебя гадости говорим! — она весело расхохоталась, а глаза Дохэ сделались еще настороженней. Сяохуань вынула трубочку изо рта, выбила пепел и, широко улыбаясь, сообщила Дохэ:
—    Только ты отвернешься, мы тут же японским гадам косточки моем, злодейства ваши вспоминаем!
Эрхай велел жене не валять дурака: Дохэ так смотрит, потому что хочет узнать, как назвали ребенка.
Старик Чжан опять взялся листать словарь. Когда выбирали имя Эрхаю, он эти иероглифы — Лянцзянь — отыскал в «Суждениях и беседах». Вдруг Дохэ что-то пробормотала. Все на нее уставились. Дохэ ни с кем в семье не пыталась объясняться словами, только дочери пела песенки на японском. Она опять выговорила какое-то японское слово и ясными глазами обвела каждого в комнате. Эрхай протянул ей бумагу и кисть. Склонив голову набок, сжав губы, она вывела иероглифы «красота весны», Чуньмэй.
—    Это ведь японское имя? — спросил старик.
—    Нет уж, ребенка семьи Чжан нельзя называть как япошку, — вставила мать.
—    Неужто только япошкам дозволено называть детей «Чуньмэй»? — напустился старик Чжан на жену. — Что они, захватили себе эти китайские иероглифы?
Дохэ испуганно уставилась на стариков. Она редко видела начальника Чжана таким злющим.
—    Свои иероглифы япошки взяли у нас! — старик постучал по бумаге. — Назло назову ее Чуньмэй! Они у нас иероглифы забрали, а я верну! Все, конец спору, решено! — он махнул рукой и пошел на станцию встречать поезд.
С тех пор едва выдавалась у Сяохуань свободная минутка, она брала девочку на руки и шла гулять. Как приходила пора кормить — возвращалась домой, Дохэ давала дочери грудь, а потом Сяохуань снова уносила малышку на улицу. Нежное белое личико девочки загорело, щеки обветрились до красноты, и со временем она перестала быть такой спокойной: ротик с режущимися зубками так и кипел слюной, заходясь в невнятном лепете. Розовая, вьющаяся на ветру накидка в руках Сяохуань издалека бросалась в глаза односельчанам.
Как-то раз старуха ходила в поселок по делам и заметила, что на крыльце театра, на самой верхней ступеньке, лежит ребенок, а рядом сидит взрослый. Подошла поближе — а это Сяохуань с девчонкой, обе  спят.
Старуха всегда была со снохой уступчива, но тут затопала, закричала:
—    Хочешь, чтоб девчушка покатилась со ступенек, чтоб кровью изошла? Сяохуань проснулась, схватила девочку на руки, отряхнула с розовой накидки пыль, окурки и шелуху от семечек. Она привыкла, что свекровь пляшет под ее дудку, и теперь растерялась, ни слова не могла вымолвить. Старуха отняла у Сяохуань ребенка и, бросив свои дела, засеменила домой,
стуча по дороге ножками, словно бубном.
Спустя десять минут явилась и Сяохуань, от ее оторопи не осталось и следа, теперь до нее как следует дошла ругань свекрови. Ах так, распекает меня, будто я мачеха? Будто я день-деньской с ребенком гуляю, чтоб она упала да косточки переломала? Даже если бы Сяохуань и впрямь замыслила дурное, и то не дала бы себя так бранить, а тут тем более — она девочке зла не желала.
—    Вы мне прямо скажите: кто хочет, чтоб Ятоу упала и кровью изошла?! — допытывалась Сяохуань.
С самого замужества она еще ни разу по-настоящему со свекровью не ругалась. Но тут уж никто не мог бы ее удержать. Эрхай в поле пропалывал сорняки, начальник Чжан был на путевом обходе и Дохэ взял с собой, чтоб собирала мусор на рельсах.
Старуха тыкала пальцем в сноху:
—    А что, крыльцо — место, чтоб спать ребенку? Сяохуань отвела ее палец в сторону:
—    Ну, поспала она у меня на крыльце, и что?
—    Значит, ты нарочно хотела, чтоб ребенок убился!
—    Что ж вы так хорошо обо мне думаете? Это дело можно куда проще устроить! С девчонкиных двух месяцев я что ни день ее нянчу, могла бы поднять эту дрянь за ноги вниз головой да отпустить! Стала бы я столько ждать?!
—    Это тебя надо спросить! Что у тебя на уме?!
У Сяохуань слезы подступили к глазам, она криво усмехнулась:
—    У меня на уме?.. Как будто не знаете! А вот что: взять и прирезать эту япошку! За того ребенка, что я под сердцем носила, никто еще не отплатил! Плевать, сколько зла натворили японские гады, но за сына моего нерожденного, за его жизнь я отомщу!
Старуха знала, что Сяохуань — склочница, но сегодня впервые изведала на себе ее яд. Она-то хотела отчитать сноху за беспечность, за недосмотр, что та положила ребенка спать на высокую узкую ступеньку, но сейчас глаза Сяохуань, спрятанные за толстыми припухшими веками, стали совсем дикими, кто знает, что она способна по глупости натворить.
Вернулся Эрхай, вошел, запыхавшись.
—    Чего вы тут устроили? Ребенок орет — вдали от дома слыхать!
—    Вон как трясетесь над этой полукровкой! Продолжение рода! Продолжение рода японских гадов, которые все здесь вырезали и выжгли, вот что это... — Сяохуань звонко ругалась, уже в каком-то  упоении.
Эрхай шагнул к жене, схватил ее и потащил за собой. Ноги Сяохуань зашли во флигель, а плечи все бились в дверях, на лице — исступленная радость.

—    Мало вы от япошек натерпелись? Пригласили в дом еще одну, чтоб выплюнула тут свое волчье семя...
Эрхай, наконец, затолкал жену в комнату и со всей силы захлопнул дверь. Как же мать забыла: нельзя с Сяохуань спорить, когда она такая, — гадал Эрхай. Прикрыл глаза, не глядя на рухнувшую на пол, ревущую жену, подошел к кану, разулся, сел. Вопли и ругань Эрхай пропускал мимо ушей. Когда докурил трубку, жена только хлюпала носом, как он и думал. Эрхай пока не смотрел в ее сторону.
—    Все. Баста, — промычала Сяохуань. Видно, уже отходит.
Эрхай снова набил трубку и как ни в чем не бывало чиркнул спичкой о подошву.
—    Вот выбегу сейчас, брошусь в колодец, а ты даже доставать меня не станешь. Даже за веревкой не пойдешь, это как пить дать. А, Чжан Лянцзянь?
Эрхай посмотрел на жену. Уже поднялась, отряхивается.
—    Верно я говорю? Даже веревку мне не бросишь! — повторила Сяохуань.
Он нахмурился.
—    Знаешь, зачем я без конца с ребенком нянчусь?
Эрхай затянулся, выдохнул дым, кончики бровей приподнялись — ждет, что она скажет дальше.
—    А затем, что когда ты затолкаешь япошку в мешок и выбросишь вон, девочка не поймет, что мама пропала. Уже привыкнет ко мне и будет думать, что мама — я. Понял?
Прикрытые глаза Эрхая округлились, он вгляделся на миг в лицо жены и снова опустил веки, только глаза под веками беспокойно заходили. Сяохуань поняла: муж не на шутку растревожился. Правду ли ты говоришь, Сяохуань? — спрашивал про себя Эрхай. — Как знать, может, ненароком сорвалось у тебя с языка злое слово.
Глядя на мужа, Сяохуань поняла, что хватила лишнего, потянулась погладить его по щеке. Эрхай увернулся. Ей стало больно и страшно.
—    Ты говорил, как япошка родит — сунем ее в мешок, отнесем в горы и бросим там. Говорил ведь?
Эрхай не обрывал жену — болтай что хочешь.
—    Как родит тебе сына, выбросим ее вон.
Глаза Эрхая ходили туда-сюда под прикрытыми веками, ум работал. Сяохуань и это заметила. Скажи она сейчас: «Надо же, как задергался! Да я пошутила!» — ему стало бы легче. Но жена молчала. Сяохуань и сама уже толком не знала, были эти слова правдой или она в горячке выпалила первое, что пришло на ум.
Когда Сяохуань снова отправилась гулять с девочкой, люди увидели, что на толстенькой малышке теперь шляпка из свежей соломы. У Сяохуань были золотые руки, вот только сама она немного ленилась: что ни поставишь ей на стол — с хохотком да с крепким словом вперемешку как-нибудь да уплетет, лишь бы не заставляли работать. Но бывало и такое, что она входила в раж и могла, например, налепить с дюжину узорчатых пирожков баоцзы для поселковой харчевни. В доме начальника Чжана господ не водилось, каждый занимался своим делом, и только «молодую госпожу» Сяохуань Чжаны кормили даром и ждали от нее одного: чтоб она, словно веселый котелок с огнем, носила с собой повсюду праздник и радость. Глядя на маленькую толстушку в соломенной шляпке, люди думали: вот умора!
—    Девчонка-то все больше на Сяохуань походит!
—    Это ты меня обругал или ее?
—    Ятоу себе щеки вон какие наела, глазенок почти не видно!
—    Что ты все Ятоу да Ятоу, у нас уже и школьное имя есть, Чуньмэй. Но за спиной Сяохуань люди вовсю давали волю языкам:
—    Чуньмэй разве наше, китайское имя?
—    Вроде похоже на японское. У меня знакомую учительницу-японку звали Цзимэй.
—    А та японская девка, которую старик Чжан купил, — куда она подевалась? Чего это ее не видно?
—    Не иначе как купили да привязали дома, чтоб приплод несла.
В тот вечер Эрхай набрал лохань воды, отнес к себе во флигель и принялся мыться, растираясь докрасна. Когда муж так яростно скоблил кожу, Сяохуань без слов знала, куда он собрался. Эрхаю не нравилось лезть на япошкин кан грязным. Чуньмэй исполнился год, ее теперь кормили отваром чумизы на козьем молоке. Пришла пора Дохэ беременеть вторым ребенком. Сяохуань закурила, глянула на Эрхая да так и прыснула со смеху.
Эрхай обернулся к жене. Она раскрыла рот, будто хочет что-то сказать, но слов не находит, и снова захихикала.
—    Братец, пусть хоть чуточку человечьего духа останется, а то весь смоешь. Это она тебя заставляет? Ты ей так скажи: япошки косматые, потому и воняют, как козлы, а мы, китайцы, гладенькие, нам кожу сдирать ни к чему!
Эрхай как обычно притворился глухим.
—    Снова мать подзуживает? И отец ждет не дождется внука? Семь даянов все-таки. Или сам никак не утерпишь? Я только отвернусь, а она, поди, кофту перед тобой задирает, да?
Эрхай отложил полотенце:
—    Кончай болтать, лучше дай девчонке лекарство, — муж, как обычно, разом покончил с ее злыми подначками. — Кашляет, сладу нет.
Когда Эрхай был у Дохэ, девочка спала вместе с Сяохуань. Ятоу всю ночь кашляла, и Сяохуань до утра не сомкнула глаз. За ночь она и курить не смела, время тянулось медленно и горько. Сяохуань было уже двадцать семь — немало. Не тот возраст, чтобы на каждый чих объявлять: «Все, баста. Найду себе другого мужа». Расчесывая волосы, Сяохуань иногда приглядывалась к круглому личику в зеркале туалетной шкатулки, и оно казалось ей очень даже хорошеньким. Порой люди говорили: «Сяохуань что ни наденет — все к лицу» или: «Откуда у Сяохуань такая талия — тоненькая, как у девушки!», тогда по всему телу ее разливалась легкость, и казалось еще, что нет больше сил сносить обиды от семьи Чжан. В такие минуты Сяохуань и впрямь могла скрипнуть зубами и процедить: «Баста. Ухожу». У нее была шея настоящей красавицы, плечи покатые, ручейками, пальцы длинные и белые, словно стрелки лука, а больше всего люди завидовали ее талии, узенькой, как у хорька. Сяохуань не была писаной красавицей, но со временем ее лицо нравилось все больше и больше. Вспылив, она судила о своей наружности лучше, чем обычно, и верила, что можно бросить карты, которые выпали с Чжан Эрхаем, перетасовать колоду и сдать новую партию с другим мужчиной. С тех пор как Чжаны купили Дохэ, она думала так все чаще.
Но по ночам, как сейчас, в голове роились другие мысли: угораздило же ее выйти замуж за Эрхая. Теперь нельзя с ним расстаться, нет сил уйти. К тому же во всем мире только Чжан Эрхай и может с ней совладать, кто еще ее, такую, вынесет? Они — два сапога пара. И если уйти, бросить Эрхая, задаром уступить мужа япошке Дохэ, разве будет она ценить его так, как ценит Сяохуань? Разве будет дрожать над ним, как над сокровищем? Все в нем хорошо, каждый жест — как он зевает, как вскидывает брови, набивает трубку, цепляет палочками еду — да разве Дохэ это разглядит? Все драгоценности Эрхая для нее не стоят и гроша. Когда в ночной тишине Сяохуань вспоминала о своем «Все, ухожу», сердце едва не разрывалось на куски.
Разлуку с Эрхаем еще вынести можно, но бросить девочку Сяохуань была не в силах. Веселый смех Ятоу, ее громкий плач почему-то сближали даже заклятых врагов. Члены семьи Чжан стеснялись разводить друг с другом нежности, и вся их любовь выливалась на Ятоу. Сяохуань ни в жизнь бы не подумала, что сможет настолько привязаться к ребенку — как это так вышло? Оттого ли, что девочка для нее — наполовину Эрхай? Когда Сяохуань разглядывала тень мужа в маленьких глазках, в губках Ятоу, на сердце волна за волной накатывало тепло; она крепко прижимала к себе Ятоу, так, будто хочет втиснуть ее в себя, так крепко, что девочка испуганно вопила. Вот и сейчас Ятоу уже рыдает, бьется на руках у Сяохуань, словно рыба в сети.
Сяохуань испугалась, принялась укачивать девочку, спрашивая себя: почему, когда любишь кого-то, сильно любишь, то становишься сам не свой? Почему не можешь сделать больно? Не можешь его (или ее) как следует помучить, показать, что эта боль и есть — любовь? И что когда любишь — должно быть больно. Она уложила заснувшую девочку на кан. Сяохуань не думала, чем сейчас заняты Эрхай и Дохэ: делают свое дело или крепко заснули друг у друга в руках. Она не знала — а если бы узнала, то едва ли поверила, — что на самом деле чувствует Эрхай к Дохэ.
Теперь, когда стало известно, что Дохэ  — сирота, Эрхай глядел на  нее немного иначе, но перемена в нем все же была невелика. Он шел в ее комнату, как на заклание, жертвой были и Дохэ, и сам Эрхай. Жертвы на алтарь продолжения рода, черт бы его побрал. Первым делом Эрхай всегда гасил свет. При свете они не знали, куда спрятать глаза. С Дохэ теперь было проще, она больше не одевалась к его приходу так, словно в гроб ложится. В темноте она беззвучно снимала одежду, доставала шпильки из прически, и распущенные волосы падали уже до середины спины.
В тот вечер Эрхай зашел в комнату Дохэ и услышал, как она идет к нему в темноте. Мышцы во всем теле напружинились: что ей надо? Дохэ опустилась на корточки. Нет, на колени. С тех пор, как она появилась в семье начальника Чжана, кирпичные полы в доме стали чистыми, словно кан, — можно было вставать на колени где пожелаешь. Коснулась штанины Эрхая, опустилась ниже, тронула башмаки. Башмаки он носил нехитрые, ее помощь тут была ни к чему. Но Эрхай не двигался — пусть разувает, если ей так надо. Сняла с него башмаки, поставила на край кана. Теперь Эрхай услышал шорох ткани о стеганку. Дохэ сняла с себя одежду, белье. Это было зря, ничего лишнего он трогать не собирался. Он здесь за делом, а не для развлечения.
Дохэ располнела после родов, больше не походила на девочку, живот округлился, и бедра заметно раздались. Эрхай услышал, как она тихо вскрикнула. Он стал двигаться осторожнее. Перемена была в том, что ему больше не хотелось делать больно этой сироте, запертой в чужой стране пленнице. Эрхай не смел думать, что будет потом. Станут ли Чжаны и дальше держать в доме эту японскую горемыку, когда она родит им сына?
Робкие руки Дохэ легли на спину Эрхая, ощупали горячий пот, который выступил на его коже. Хуже детских ее рук ничего не было, иногда за столом он натыкался на них глазами и вдруг вспоминал эти ночные секунды. Руки Дохэ то и дело отправлялись в робкую разведку, щупали его спину, плечи, крестец, однажды она тронула рукой его лоб. Бедняга, так хочет стать ему ближе. Дохэ смеялась только с начальником Чжаном, со старухой и с Ятоу. Хохотала она даже беззаботнее, чем Сяохуань: сидя на полу, так   и заходилась от смеха — руками-ногами колотит, волосы взъерошены. По правде, и старуху, и начальника Чжана тоже заражал ее смех, хотя  они и  не могли взять в толк, что ее так развеселило. А она не умела объяснить. Глядя, как она хохочет, Эрхай думал: разве может девочка, которая потеряла всю семью, осталась совсем одна, вот так смеяться? Как погибли ее родные? Эрхай вздыхал про себя: наверное, никогда уже не узнать.
Руки Дохэ нежно похлопали его по спине, будто дочку баюкает. Вдруг он услышал:
—    Эрхай.
С тоном ошиблась, но вообще разобрать можно. Он невольно промычал в ответ.
—    Эрхай, — теперь она повторила чуть громче, ободренная его мычанием.
—    М? — он понял, в чем ошибка Дохэ: все выговаривали его имя, добавляя два гортанных «р»: «Эрхар», и она пыталась повторить, но неправильно загибала язык, и вместо «Эрхай» у нее выходило «Эхэй». И тон    не тот, получалось больше похоже на «Эхэ» — «голодный журавль». Она попробовала еще раз: «Эрхэ», и тут уж осталась довольна собой.
Замолчала. Не дождавшись продолжения, Эрхай уже почти заснул, а она вдруг снова залопотала:
—    Ятоу, — чудно, похоже больше на «ядоу» — «давленые бобы». Эрхай понял: она хвастается своим знанием языка. Дохэ, оказывается, совсем ребенок.
—    Ятоу. Яту? Ятоу. Ядо…
Эрхай повернулся на другой бок, затылком к ней, давая понять — на этом урок окончен. Дохэ опять тронула его рукой, уже смелее, крепко ухватилась за его плечо.
—    Славный денек.
Эрхай чуть не подпрыгнул на месте. Это были слова начальника Чжана. Каждое утро, встретив первый поезд, старик возвращался домой, когда все только вставали с постели. Он входил и здоровался: «Славный денек!» Начальнику Чжану было важно, чтоб денек выдался славный, погожий, тогда поезда будут ходить без задержек и ему не придется подолгу ждать на станции. И путевой обход в «славный денек» можно сократить, ведь в таком возрасте обходить дорогу — настоящая мука.
—    Славный денек? — она ждала, что Эрхай похвалит ее или исправит.
—    М.
—    Поели?
У Эрхая даже лицо вытянулось. Еле сдержал смех. Когда должники родителей приходили в дом с подарками, мать, принимая их, непременно спрашивала: «Поели?» Но у Дохэ не получалось сказать правильно, вместо «поели» у нее выходило какое-то «парери», сразу слышно, что японская речь.
—    Как-нибудь сойдет.
И гадать не надо, это она взяла у Сяохуань. Жена поработает на совесть, люди нахвалиться не могут, а она бурчит: «Хех, как-нибудь сгодится». Вкусная еда на столе или так себе, спорится дело или не очень, рада она или расстроена, на все у Сяохуань один ответ: «Как-нибудь сойдет». Иногда в хорошем настроении жена могла дочиста подмести и двор, и  дом — метет и бормочет себе под нос: «Как-нибудь сгодится».

Эрхай решил пропускать болтовню Дохэ мимо ушей: если отвечать, это никогда не кончится и он до утра не уснет. А завтра нужно работать.
Она лежала, глядя в потолок, и повторяла на все лады: «Эхай, Эгей, Эхэ...»
Эрхай повернулся к ней затылком, крепко сжав плечи руками. На другой день он рассказал про ночные разговоры старикам.
Докурив плотно набитую трубку, отец решил:
—    Нельзя позволять ей учить язык.
—    Почему это? — спросила мать.
—    Да ты сама посуди! — начальник Чжан уставился на жену. Такую простую вещь не сообразит.
Эрхай понял отца. На Дохэ нельзя положиться: вдруг она снова вздумает удрать? Ведь, зная язык, убежать ей будет гораздо проще.
—    А как ты ей запретишь? Посели собаку с котом, она и мяукать начнет.
—    Хочет удрать — пусть сначала родит нам сына, — отрезал начальник Чжан.
—    Тебе, что ли, решать, кого она там родит? — засмеялась мать. Старики с Эрхаем докурили трубки в тишине.
С тех пор каждый раз, как Эрхай приходил к Дохэ, она засыпала его ворохом бессвязных китайских слов. «Паршиво», «Пошел к черту», — у Сяохуань набралась, а еще: «Чудненько!», «Ай, пропасть!» — жена пересыпала этими присказками и брань, и шутку, и вот они перекочевали к Дохэ. Правда, чтобы понять, на каком языке она говорит, нужно было хорошенько прислушаться. Эрхай теперь даже не мычал в ответ — пусть сама пробует, сама себе отвечает. Но стал усерднее выполнять свой долг, за ночь успевал по нескольку раз. В душе Эрхай сердился на родителей, мать с отцом не говорили ни слова, но он все равно чувствовал, что его торопят.
Только вот Дохэ все поняла неправильно. Она решила, что Эрхай ее полюбил. Встречаясь с ним днем, краснела и украдкой ему улыбалась. Когда Дохэ так улыбалась, Эрхай снова видел, до чего же она чужая: у китайских девушек все это совсем по-другому бывает. Но в чем разница, он и сам не знал. Эрхаю казалось только, что ее улыбка еще больше все запутывает.
И руки Дохэ по ночам стали смелее. Так, что он уже едва терпел. Как-то ночью она вцепилась в его ладонь и потащила на свой мягкий, чуть влажный живот. Пока он решал, убрать руку или оставить, Дохэ уже прижала ее к своей круглой груди. Эрхай не смел пошевелиться. Вырваться — все равно что обругать Дохэ, обозвать ее бесстыжей, грязной, а если оставить руку на груди — бедняга решит, будто Эрхай в нее влюбился. Как он может влюбиться, у него же Сяохуань там, во флигеле.
И даже без Сяохуань он все равно не смог бы полюбить Дохэ.
Когда отец работал еще на станции Хутоу путевым обходчиком, брат, Дахай, сошелся с коммунистами из горного партизанского отряда сопротивления Японии. Пятнадцатилетний Дахай взял с собой Эрхая, и они отправились к партизанам за агитлистовками, чтоб потом раздать их в поезде. Пришли в Хутоу, а там японские солдаты поймали двух парти зан, сорвали с них всю одежду,  оставили только  листовки, привязанные    к поясу и ногам. Гады выставили пленников у входа на почту и убили-то скверно — ошпарили кипятком с ног до головы. После нескольких ведер кипятка кожа с бумагой повисли на партизанах лохмотьями. Вскоре после того случая Дахай пропал.

Выходит, напрасно мать с отцом его растили. За силы, которые родители потратили на Дахая, за слезы, пролитые ими о брате, Эрхай не позволил бы себе полюбить эту япошку.
В окрестных деревнях японские солдаты жгли и резали все, что им попадалось на глаза, а чтобы расправиться с теми, кто сопротивлялся, они замуровали в штольне на медных рудниках несколько десятков приисковых рабочих и всех разом взорвали. В поселке жили пять или шесть японок, так даже их собаки знали, что китайцы — не люди, а рабы. Как-то раз на станцию в Аньпине пожаловала стайка нарядных японских потаскух. Их поезд задерживался. Не желая использовать общественный туалет, они преспокойно мочились в единственный таз для умывания, который был на станции. По очереди садились на корточки, делали свои дела и хохотали, пока товарки прикрывали их зонтиками. Эти потаскухи не стеснялись китайских мужчин, которые ждали поезда рядом, ведь человек не чурается мула или коня, когда справляет при них нужду.
Эрхай стиснул зубы — нет, только не вспоминай о том, о самом страшном.
...Кучка японских солдат шагает, нестройно горланя пьяную песню, впереди них скачет вол с китайской женщиной на спине, вдруг вол бросает ее на землю. Когда солдаты окружили женщину, зеленые ватные штаны у нее между ног окрасились черно-пурпурным. Черный пурпур пролился и на землю, она стала багровой. Волосы женщины свесились на белое, словно бумага, лицо. Не глядя на японских солдат, она зажала руками пятно на штанах, словно пытаясь удержать кровь. Солдаты все поняли по выпиравшему из-под куртки животу. И что значит эта кровь — тоже поняли. С ней не развлечешься! Шатаясь, японцы пошли прочь, опять затянув свою пьяную песню. Вокруг женщины стали собираться люди, свидетель происшествия снова и снова рассказывал им, что тут случилось. Он не был знаком с Сяохуань. Когда Эрхай с женой на руках быстрее ветра летел домой, тот человек бежал рядом, тяжело дыша, пересказывал ему, как все было.
Разве мог Эрхай позволить себе полюбить япошку по имени Дохэ? Жаль ее, одна осталась, ни дома, ни семьи, но... Поделом.
Когда Эрхай подумал об этом «поделом», сердце кольнуло, он и сам  не понял, почему. Из-за самой Дохэ, или из-за того, как жестоко он с ней обходился, или из-за них с Сяохуань. Если бы японские солдаты не пошли тогда за женой, она не прыгнула бы на вола, он не швырнул бы ее на землю, и их ребенок был бы цел. Да, Сяохуань права, Дохэ должна ей одну маленькую жизнь. По крайней мере, соотечественники Дохэ, привыкшие убивать, глазом не моргнув, уж точно им задолжали.
Разве мог Эрхай полюбить эту япошку.
Он собрался с духом и выдернул руку. Не сделал того, за чем пришел, но сил уже не осталось. Эрхай спрыгнул с кана, нащупал одежду, путаясь  в рукавах и штанинах, кое-как натянул на себя. Дохэ встала на колени на кане — темная тень, полная разбитой надежды.
—    Эхэ?
В ладони, которая была только что на груди Дохэ, будто сидела  жаба.
—    Эрхай... — в конце концов, у нее получилось  сказать  как  следует. — Пошел к черту!
Она помолчала, а потом звонко расхохоталась. Сяохуань посылала к черту всегда задорно, радостно; бывало, кто-нибудь из поселка приходил  к старику Чжану передать с поездом посылку и принимался шутить с Сяохуань, а та в ответ сердито улыбалась, ворчала: «Пошел к черту!» Или Эрхай скажет жене кое-что вполголоса, а она замахивается, будто хочет ему наподдать: «Пошел к черту!»
Он сел обратно на кан. Дохэ доросла до восемнадцати лет, а головой совсем девчонка. Эрхай закурил трубку, а она навалилась сзади, подбородок уперла в его макушку, оплела ногами спину Эрхая и ступни положила ему на живот.
— Пошел к черту! — веселилась Дохэ; видно, решила, что сегодня Эрхай будет ее товарищем по играм.
Он никогда еще не чувствовал себя таким беспомощным. С Дохэ все как-то необъяснимо менялось, и Эрхай рядом с ней становился вялым, непохожим на себя. Он не смел оттолкнуть веселую голую женщину, привалившуюся к его спине, но и не мог сделать с ней то, что должен был. Когда она вволю набесилась, Эрхай выбил пепел из трубки и залез на кан, казалось, по всему лицу и телу разбегаются длинные волосы Дохэ, ее мягкие руки.
Заснул он быстро.

Глава 3

День и ночь на том самом пшеничном поле, что раскинулось между поселком и станцией, гремел бой. Сельчане и сами толком  не знали, в   чем дело, вроде одна армия хотела железную дорогу захватить, а другая пыталась ее взорвать. Поле стояло убранным, и соломенные стога были хорошим подспорьем в бою. Утром второго дня выстрелы стихли. Вскоре в поселке услышали паровозный гудок: значит, та армия, что сражалась за железную дорогу, победила.
Сяохуань день и ночь просидела  в  четырех  стенах  и  совсем  скисла, взяла миску кукурузной каши, подцепила палочками кусок соленой редьки и тихонько выбежала из дома. Стога стояли как обычно. Глядя на тихое широкое поле, Сяохуань ни за что не сказала бы, что здесь недавно бушевало сражение. Воробьи стайкой опустились на землю, поклевали пшеничные зерна, разбросанные по полю, и также стайкой взлетели в небо. Интересно, где были воробьи во время битвы? Поле казалось теперь непривычно огромным, и каждая фигурка вдали была будто подвешена между небом и землей. Кривая софора, и чучело, и покосившийся сарай из соломы превратились в точки, координаты на линии горизонта. Сяохуань слыхом не слыхивала ни о «координатах», ни о «линии горизонта», она замерла посреди осени 1948 года, погрузившись в какое-то благоговейное оцепенение.
Небо на востоке налилось красным, посветлело, и в один миг над землей выросла половина солнца. Сяохуань смотрела, как над пушистым горизонтом поднимается полоса золотого света. Вдруг она увидела трупы: один, второй, третий — лежат, раскинувшись, навзничь, лицами в небо. Вот оно какое, поле боя. Она снова подняла глаза, сначала взглянула на солнце, потом в ту сторону, куда отступала тьма. Хорошо у нас в поле сражаться: нападай, убивай — места хватит.
Те, что победили, назывались Народно-освободительной армией, НОАК. Бойцы НОАК веселые, работящие и в гости любят  заглянуть.  Были они и у начальника Чжана, ничего не давали по дому сделать, тут же бросались помогать. С освободительной армией в поселок пришли новые слова: чиновников теперь звали не чиновниками, а руководящими кадрами, путевой обходчик тоже был уже не обходчиком, а «рабочим классом». Хозяина Люя, который  держал в поселке постоялый двор, звали теперь   не хозяином Люем, а шпионом. На постоялый двор хозяина Люя раньше часто захаживали японцы, у порога нужно было разуваться и дальше идти в одних носках.
Всех шпионов и иностранных агентов бойцы НОАК связали и увели на расстрел. Те, кто знал японский, ходили по улицам, вжавшись в стены, точно преступники. Товарищи из НОАК поставили в поселке навесы и стали вербовать на работу солдат, учащихся и рабочий класс. Поедут в Аньшань, а там на коксовальном или сталелитейном за месяц можно заработать на сто цзиней пшеничной муки. Молодые все рвались записаться  на завод: Аньшань уже освободили от врага, взяли под военный контроль, и тех, кто туда ехал, называли братьями-рабочими, пионерами Нового Китая.
Увидев, как Дохэ выбивает палкой ватное одеяло, гости спросили, зачем это. В хорошую погоду Дохэ тащила одеяла с канов во двор, развешивала и принималась выколачивать. Вечером начальник Чжан ложился в постель и, посмеиваясь от удовольствия, говорил жене:
—    Дохэ опять одеяло отмутузила.
Дохэ глядела на гостей ясными, непонимающими глазами. Боец спросил, как ее зовут. С другой стороны одеяла пришла на помощь старуха:
—    Дохэ ее звать.
—    А что за иероглифы?
Мать, щурясь в улыбке, ответила:
—    Товарищ, такое мне не по уму! Я с грамотой не в ладах.
Больше дома никого не было, только Эрхай: Сяохуань снова пошла с Ятоу гулять по поселку. Эрхай вышел из кухни с чайником заваренного чая и растолковал бойцам, что иероглиф до значит «много», а хэ — «журавль». Гости решили, что имя у Дохэ очень культурное, особенно для семьи из рабочего класса. Махнули ей, приглашая посидеть рядом. Дохэ посмотрела на гостей, потом на Эрхая и вдруг согнулась перед бойцами в поклоне.
Те смешались. Бывало такое, что им в поселке кланялись, но совсем не так. А в чем разница, они и сами толком не  знали.
Боец, которого все звали Политрук Дай, спросил:
—    Сколько девице лет? Мать Эрхая ответила:
—    Девятнадцать... Она у нас неразговорчивая.
Политрук повернулся к Эрхаю, тот, опустив голову, ковырял присохшую к голенищу грязь. Политрук ткнул его локтем:
—    Сестренка? — Бойцы уже познакомились с Сяохуань и знали, что она замужем за Эрхаем.
—    Да, сестренка! — ответила за сына старуха.
Дохэ обошла одеяло и застучала по нему с другой стороны. Разговор угас, и мерный стук ее палки возвращался эхом от кирпичного пола и стен дворика.
—    При японцах все здешние дети в школу ходили? — спросил политрук Эрхая.
—    Да.
Старуха поняла, к чему клонит политрук, расплылась в улыбке и пропела, показывая за одеяло:
—    Сестрица у нас немая! — ее слова можно было принять и  за  шутку.
В доме начальника Чжана бойцы НОАК видели самую прочную опору в народных массах. Они объяснили старику, что он — пролетариат, «гегемон» общества. Потому и обстановку в соседних деревнях бойцы начали прощупывать в доме Чжанов: расспрашивали, кто был в сговоре с бандитами, кто самоуправничал, кто при японцах оказался у власти. Начальник Чжан пошептался с сыном и женой: да это ведь бабские сплетни получаются? Как ни крути, а без людей на свете не прожить! С земляками из деревни так: коли не поладил с одним, у тебя уже дюжина врагов. Люди в селе поколениями живут рядом, все друг другу родня. Поэтому начальник Чжан старался не попадаться на глаза бойцам из НОАК и велел Эрхаю со старухой попридержать языки.
Сегодня бойцы пришли в дом Чжанов рассказать о важном событии под названием Земельная реформа. Мол, реформу эту уже проводят сразу в нескольких деревнях на Северо-Востоке.
В тот день Сяохуань вернулась из поселка и заладила: вам, значит, не нравится бабские сплетни распускать, а кому-то оно очень даже по душе! Оказывается, перед тем как прийти в гости к Чжанам, политрук уже слышал от людей про Дохэ. В поселке сразу нашлись доброхоты, которые донесли НОАК обо всех, кто купил тогда япошку.
За ужином старик Чжан не проронил ни слова, сидел, повесив голову. Под конец обвел каждого за столом сердитым взглядом, не пропустил даже годовалую внучку.
—    Никому не говорить, кто родил Ятоу, — промолвил старик Чжан, — пусть вас хоть смертным боем бьют, все равно молчите.
—    Я родила, — Сяохуань с озорной улыбкой вдруг наклонилась к вспотевшей от еды, перемазанной крошками малышке, — правда, Ятоу? Завтра же справим нашей девочке золотой зубик, кто тогда скажет, что она не по моим лекалам скроена?
—    Сяохуань, не до шуток сейчас, — одернул жену Эрхай.
—    Не мы одни купили японскую девушку, — сказала мать, — из соседних деревень тоже за ними приезжали. И если быть беде, то не у нас одних!
—    Кто сказал, что быть беде? Я на тот случай, если вдруг начнутся неприятности! Любая власть одних привечает, а других на дух не переносит. Вот я и думаю, что у этой новой власти такие, как мы, не в чести. Взяли япошку, родила она нам ребенка — так у Эрхая своя жена есть, разве это дело? — рассуждал начальник Чжан.
Дохэ знала, что говорят про нее, и лица у всех за столом такие серьезные тоже из-за нее. Прожив в семье Чжанов уже два года, она неплохо  понимала китайскую речь вроде: «Дохэ, покорми кур» или: «Дохэ, кирпичи из угля готовы?» А из этого строгого и быстрого спора она едва ли могла разобрать и половину. Пока переваривала одно слово, следом шла целая вереница новых, за которыми она не успевала.
—    А чем вы тогда думали? — ворчала Сяохуань. — Это ведь вы решили купить япошку, чем вы думали? Был у нас с тех пор мир в семье? Завтра же сунем ее в мешок и унесем в горы. А Ятоу мне  останется.
—    Сяохуань, ну, будет пустое молоть, — сощурившись в улыбке, пропела старуха.
Сяохуань смерила свекровь взглядом. Старуха понимала, что говорят глаза снохи: «Ах ты, гиена в сиропе!» — в пылу ссоры Сяохуань часто выкрикивала эти слова.
—    Вот что я думаю: надо спрятаться, — сказал начальник Чжан. Палочки  замерли  над  столом,  все  уставились  на  старика.  Что зна-
чит — спрятаться?
Начальник Чжан смял ладонью лицо, исписанное тонкими морщинами, показывая, что ему надо встряхнуться, собраться с силами. Когда к старику приходило важное решение, он всегда тер лицо, и казалось, что на месте прежних черт вот-вот проступят новые.
—    Вам надо уехать. В Аньшань. У меня там на станции есть человек, поможет вам обжиться по первости. Эрхай только заявится, тут же с  руками оторвут, хоть на металлургическом заводе, хоть на коксовальном. Он у нас два года в среднюю школу ходил!
—    Семью ведь разлучаешь, — заволновалась мать.
—    Я столько лет на железной дороге, как решишь с ними повидаться, посажу тебя на поезд, и денег никаких не надо. Посмотрим, как тут все обернется. Если тех, кто купил япошек, не тронут, Эрхай с семьей вернется назад.
—    Эрхай, переезд — дело непростое, возьми в дорогу женьшень и мускус из припасов! — захлопотала мать.
Начальник Чжан недовольно покосился на жену, и она поняла, что сболтнула лишнего. Сбережения семьи до сих пор держали от невестки в секрете.
—    Я не поеду, — отрезала Сяохуань. Пересела на край кана, сунула ноги в башмаки, подмяв задник. — Что я в Аньшане забыла? Может, там будут мои родители? Или Маньцзы с Шучжэнь? (Маньцзы и Шучжэнь были кумушки Сяохуань, любившие с ней посудачить.) Я никуда не еду. Слышишь меня, Эрхай?
Черный сатиновый жилет тесно стягивал по-хоречьи длинную, тонкую талию. Эта талия была знаменита на весь поселок, люди издалека узнавали Сяохуань, когда она шла, покачиваясь, по улице.
—    Или в Аньшане будет лавочник Ван, который Ятоу сладостями угощает? Или театр, где я задаром представления смотрю? — встав у порога, Сяохуань сверху вниз уставилась на домочадцев.
Старуха взглянула на сноху. Сяохуань знала, что говорят глаза свекрови: «Только и думаешь, как бы поесть да полодырничать».
—    Эрхай, ты меня слышал? — повторила Сяохуань. Эрхай курил свою трубку.
—    Хоть ты тресни, мне все равно. Собрался ехать — поезжай один.
Слышишь меня?
Эрхай вдруг взревел:
—    Слышу! Ты не поедешь!
Все остолбенели. На Эрхая опять нашло. Вдруг спрыгнул с кана, босиком протопал к умывальнику, схватил таз с водой и — выплеснул в сторону Сяохуань. Та что было мочи подскочила вверх, но рот закрыла на замок. Эрхай бывал таким брыкливым всего пару раз в год, и тогда Сяохуань в перепалку не ввязывалась — себе дороже. Зато после она всегда с лихвой возвращала себе положенное.
Сяохуань выскочила из дома, услышала, что Ятоу плачет, вернулась, сгребла девочку в охапку и осторожно шмыгнула за дверь мимо Эрхая.
—    Срамота! — сказала старуха, и это было не только про сноху.
Дохэ молча слезла с кана, собрала пустые чашки и объедки на деревянный поднос, подошла к двери, у порога сидел Эрхай и курил трубку. Замерев на месте, Дохэ поклонилась, Эрхай пропустил ее, и, пятясь спиной назад, она вышла из комнаты. Чужому человеку одного взгляда на эту сцену хватило бы, чтоб понять: с девушкой не все ладно. Здесь, в семье начальника Чжана, такие поклоны были не к месту, но домочадцы давно привыкли к Дохэ и не видели в них ничего странного.
С тех пор в Аньпине больше не встречали ни Эрхая, ни Сяохуань, ни Дохэ. Старуха, выбираясь в поселок, рассказывала об отъезде сына то одно, то другое:
—    Наш Эрхай поехал к дяде, у того своя фабрика.
—    Эрхай-то нашел в городе работу, будет получать казенное жалованье.
В поселке тогда было расквартировано много бойцов НОАК, и все как на подбор южане, то было время подлинного слияния Севера и Юга. Парни из поселка один за другим вступили в Освободительную армию и отправились на юг. Поэтому отъезд Эрхая никого не удивил.
Спустя год начальник Чжан получил от сына письмо, Эрхай писал,  что мечта стариков наконец-то сбылась — у них родился внук. Старик Чжан послал с поездом новое ватное одеялко, тюфячок и наказал передать Эрхаю, чтоб они непременно отнесли ребенка в ателье сфотографировать: матери не терпится на внука посмотреть, даже глаза зудят.
На второй день после того, как Председатель Мао с трибуны на площади Тяньаньмэнь провозгласил о создании Нового Китая, от сына пришло еще одно письмо. Мать глядела на фотокарточку, вложенную в конверт, из глаз ее текли слезы, а изо рта тянулась слюна. С карточки на старуху глядел грозный бутуз со вздыбившимися волосенками. Старик Чжан заметил, что внук похож на Дохэ. Жена чуть не задохнулась от возмущения: по такому крохе разве видать, на кого похож? Начальник Чжан только вздохнул. Он знал, что старуха сама себе голову морочит: не желает признавать половину японской крови, что течет в жилах ее внука, хоть убей. Будто от этой японской половины можно запросто отмахнуться. Она сунула карточку в карман и, радостно дробя ножками, поспешила в поселок: внук наш чуть Сяохуань на тот свет не отправил, вон какой великан! Что ни час грудь требует, все молоко у Сяохуань высосал! Старуха хвасталась, и улыбка превращала ее глаза в две изогнутые щелочки. Только близкие подруги Сяохуань шептались меж собой: «Кто тебе поверит? У Сяохуань там живого места не осталось, куда ей родить?»
Мать спрашивали, много ли Эрхай получает в городе.
—    Рабочий первого разряда на коксовальном заводе, — рассказывала старуха, — таких государство кормит, одевает и жилье дает.
Тогда ей говорили:
—    Счастливец ваш Эрхай.
И мать, тоже счастливая, сама верила в собственную выдумку.
Когда в окрестных деревнях учредили бригады трудовой взаимопомощи2, старики получили третье письмо от Эрхая. Старик Чжан станцией больше не заведовал, в конце прошлого года ему на смену прислали нового молодого начальника. А он теперь был дворником Чжаном, каждый день проходил метлой зал ожидания размером в шесть квадратных столов, а площадку перед входом на станцию мел так, что пыль вставала столбом до самого неба. В тот день, прочитав письмо от Эрхая, дворник Чжан замахал метлой что было мочи. Старуха его в могилу сведет своим ревом, это как пить дать. Сын Эрхая заболел и в прошлом месяце умер. Эрхай, тоже мне, о таком деле только месяц спустя написал. И плакать-то матери поздно.
Старуха своими слезами и впрямь чуть не свела дворника Чжана в могилу. Из охапки приданого внуку хватала то крохотную шапочку, то башмачок и заливалась слезами. Рыдала о горькой доле Эрхая, о судьбине своей и старика, о Сяохуань, о чертовых япошках — заявились в Китай, все повырезали, повыжгли, погнались за снохой, та и выкинула ее старшего внука. Старуха плакала-плакала и доплакалась до Дахая. Бессовестный, сбежал из дома в пятнадцать лет, и где потом промышлял, где разбойничал — одному богу известно.
Дворник Чжан сидел на кане и курил. Подумал про себя, что жена отлично знает, куда сбежал старший сын. Жили тогда еще в Хутоу, он работал котельщиком на станции, а Дахай связался с молодчиками из сопротивления Японии, которые хозяйничали в горах. После того и сбежал из дома, они с женой решили, что сын ушел в горы, будет взрывать железные дороги японских гадов, рушить их склады и мосты. Эрхаю тогда было всего два года. Дворник Чжан подумал: будь Дахай жив, уже бы прислал письмо.
Мать больше в поселок не ходила.
Как-то летним утром на широкой грунтовой дороге, что тянулась посреди пшеничного поля, показался мотоцикл, в коляске сидел мужчина, похожий на служащего из управы. Мотоцикл в облаке пыли притормозил у ворот, из коляски спросили, здесь ли дом товарища Чжана Чжили.
Старуха сидела в тени дерева, расплетала хлопковые перчатки. Услышав вопрос, тут же подскочила. За эти годы она заметно убавилась в росте, и ноги ее так скривились, что стали похожи на две повернутые друг к другу ручки от чайника. Пока ковыляла к воротам, гостю через просвет между ее ногами было видно стайку цыплят во дворе.
— Мой Дахай вернулся? — старуха замерла в паре шагов от ворот.
Чжан Чжили было школьное имя Дахая.
Товарищ из мотоцикла шагнул к старухе, объяснил, что он из уездного Управления гражданской администрации, явился доставить удостоверение героя на товарища Чжана Чжили.
Мать была уже стара и туго соображала — стояла и молча улыбалась, стараясь не показывать товарищу из управы свой щербатый рот.
—    Товарищ  Чжан Чжили доблестно пал в бою на Корейской  войне.
Пока был жив, пытался разыскать вас и отца.
—    Доблестно пал в бою? — умом мать на несколько десятилетий отстала и от этой новости, и от слов гостя из управы.
—    Вот его удостоверение героя, — товарищ вложил в скрюченные старухины руки конверт из коричневой бумаги. — Денежную компенсацию получила вдова. У нее двое детей, оба пока не подросли.
Тут, наконец, старуха продралась сквозь ворох незнакомых слов. Дахай погиб, погиб в Корее, им, старикам, теперь за него почет, а вдове и ребятишкам деньги. Стоя перед незнакомым товарищем, который так и сыпал непонятными южными словами, мать не могла дать себе волю и зарыдать: она плакала всегда громко, причитая и колотя себя руками по ляжкам. К тому же Дахай убежал, когда ему было пятнадцать, и мать давно уже его оплакала, отрыдала по Дахаю и не ждала увидеть его живым.
Товарищ из Управления гражданской администрации сказал, что отныне Чжаны — члены семьи погибшего героя. Им полагается ежемесячное пособие от правительства, к Новому году будут выдавать еще сало и свинину, к Празднику середины осени — пряники, а ко Дню основания КНР — рис. По такой программе снабжают всех членов семей погибших героев в уезде.
—    Товарищ руководитель, сколько детей у моего Дахая?
—    Гм, я точно не знаю. Кажется, двое. Невестка ваша тоже боец добровольческой армии, служит в госпитале.
—    О.
Мать не спускала глаз с гостя, скажет ли он теперь: «Невестка звала вас повидать внуков»? Но товарищ сомкнул губы и молчал.
Когда мать провожала гостя за ворота, вернулся дворник Чжан. Старуха познакомила мужа с товарищем из управы, они, как положено, пожали друг другу руки, гость назвал старика «уважаемым товарищем».
—    Передайте невестке, чтоб приезжала! — сказал, прослезившись, дворник Чжан. — Если занята, так мы и сами можем выбраться, повидать ее и внуков.
—    Буду помогать ей с ребятишками! — вставила старуха. Товарищ обещал, что все передаст.
Мотоцикл было уже не слыхать, а старики только вспомнили о коричневом конверте. Внутри лежала книжечка в твердой обложке с золотыми иероглифами по красному фону. Открыли — там удостоверение героя с фотографией Дахая и еще одна карточка, на ней Дахай снят с девушкой в военной форме, сверху надпись: «На память о свадьбе».
В удостоверении было сказано, что Дахай служил начальником штаба полка.
Мать снова отправилась в поселок. Ее сын-герой — начальник штаба полка, в Аньпине отродясь не видали таких больших чинов!
Как пришла пора ехать в Цзямусы к снохе с внуками, старуха скупила половину поселка: набрала и лесных лакомств, и мехов, и воздушных рисовых хлопьев, и соленых заячьих лапок, и табаку.
—    Тетушка! Неужто хотите, чтоб внуков пронесло от обжорства?
—    А то! — и старуха хохотала, щерясь ртом с четырьмя нижними зубами.
Когда Чжан Эрхай получил письмо с известием о том, что родители едут в Цзямусы, он был уже не Чжан Эрхай, а товарищ Чжан Цзянь, рабочий второго разряда. Это имя он вписал в бланк, когда пришел устраиваться на коксовальный завод. У стола с бланками взял в руки перо и, сам не зная почему, вдруг выбросил иероглиф лян — «добрый» — из своего школьного имени. За три года Чжан Цзянь быстро вырос от подмастерья до рабочего второго разряда. Рабочих Нового Китая с неполным средним, как у него, было немного, поэтому на группе по читке газет или на политучебе бригадир всегда говорил: «Чжан Цзянь, тебе первому слово!» Поначалу думал, что бригадир его, молчуна, только напрасно конфузит, заставляя первым выступать с речью. Но понемногу дело пошло, оказалось, нужно всего-навсего вызубрить пару десятков иероглифов и потом каждый раз за трибуной повторять, ничего не меняя.
Выступил, вздохнул свободно и думай себе о домашних делах. О том, как никого не обидеть, ни Сяохуань, ни Дохэ. Как объяснить жилищному комитету, почему Дохэ на собраниях всегда молчит? О том, что Сяохуань все буянит, рвется на работу, может, разрешить? В последнее время больше всего он думал о том, как Дахай стал героем. Вот оно что, брат дожил до тридцати с лишним лет, стал начальником штаба, женился, родил детей, и пока не погиб смертью героя, о родителях даже не вспоминал. Что ж он за человек такой…
Едва закончилась политучеба, дежурный, разносивший в бригаде почту, передал Чжан Цзяню письмо. Почерк отца. Лихие, грубоватые строчки с крупными иероглифами, выведенными отцовской рукой, так и кипели радостью — старик писал, что они с матерью едут в Цзямусы проведать внуков.
Чжан Цзянь не стал читать дальше. Чем плохо? Раз брат оставил семье продолжение рода, Чжан Цзянь теперь свободен, так? И Дохэ свободна, можно ее отпустить. Только куда она пойдет? Неважно, главное, что сам он теперь свободен, «пролетариат сбросил оковы».
Чжан Цзянь вернулся в семейное общежитие, стоявшее недалеко от завода. Сяохуань опять не было дома. Дохэ  тут же подошла, опустилась  на колени, сняла с него тяжелые замшевые ботинки и осторожно убрала  их за дверь. Замша была светло-коричневая, но в первый же день на заводе ботинки стали черными, как лак. После смены Чжан Цзянь мылся, но все равно было видно, что он с коксовального. У рабочих его завода уголь въедался в кожу так глубоко, что уже не отмоешь.
Они жили в большом бараке, две деревянные кровати, составленные рядом наподобие кана, занимали восточную часть комнаты. В западной половине стояла громоздкая железная печь, дымовая труба из листового железа свивалась в полукруг под потолком и выходила наружу через отверстие над «каном». Растопишь печку, и в комнате становится так жарко, что в стеганке не усидишь.
Была середина августа, Дохэ готовила еду во дворе. Ей приходилось то и дело забегать в дом, потом выскакивать обратно на улицу, она то разувалась, то снова обувалась, дел у Дохэ было больше всех. Сяохуань — та лентяйка, ноет, ворчит, но подчиняется японским правилам, лишь бы самой ничего не делать.
Чжан Цзянь едва успел сесть, как без единого звука у него в руках оказалась чашка чая. Чай приятно остыл, верно, заварили, пока он шел с работы домой. Отставил чашку, и перед ним появился веер. Взял веер, а Дохэ уже след простыл. Радость его у Сяохуань, а уют — здесь, у Дохэ.    В новом рабочем квартале стояло несколько дюжин одинаковых сбитых наспех одноэтажек из красного кирпича, на два-три десятка бараков свой жилищный комитет. Для комитета Дохэ была немой свояченицей Чжан Цзяня, которая вечно ходит хвостиком за своей старшей сестрой, говорливой хохотушкой Чжу Сяохуань. Бывало, Сяохуань встретит знакомых по пути на рынок за продуктами или на железную дорогу за шлаком, отпустит шуточку, а Дохэ кланяется у нее из-за спины, будто извиняется за  сестру.
По правде, Дохэ уже могла по-простому объясниться на китайском, но слова ее были диковинные. Например, сейчас:
—    Нерадостен ты? — спросила она Чжан Цзяня. Звучит шиворотнавыворот, но прикинешь как следует — вроде и так можно сказать.
Чжан Цзянь промычал в ответ, покачал головой. Выживет такая, если бросить ее одну?
Дохэ взяла вязать свитер, начатый Сяохуань. Когда у жены бывало настроение, она распускала нитяные перчатки, которые выдавали на заводе Чжан Цзяню, красила пряжу и принималась вязать Ятоу свитерки, то колоском, то павлиньими перьями. Но запал быстро проходил, довяжет Сяохуань до половины, а дальше Дохэ заканчивает. Дохэ ее спросит, как вязать, а Сяохуань даже показать лень, и Дохэ сама сидит, голову  ломает.
Они жили вчетвером в одной комнате, снаружи был еще навес из толя и дробленого кирпича. Все в квартале построили у своих бараков такие навесы, кто из чего, каждый на свой лад. Поперек двух больших деревянных кроватей Чжаны настелили шесть досок, каждая в чи шириной, три    с лишним метра длиной. Подушка Ятоу лежала у самого края, в середине спал Чжан Цзянь, по бокам от него ложились Дохэ и Сяохуань, спали все вместе, как на большом кане. Пару лет назад, когда только переехали, Чжан Цзянь решил разделить комнату на две половины, но Сяохуань застыдила, мол, стоит стену-то городить, чтобы вы за ней по ночам прятались? У Сяохуань язык острый, таким и зарезать можно, но душа добрая. Когда ночью она просыпалась от возни мужа с Дохэ, то просто ложилась на другой бок и велела им быть потише: «Тут на кане еще ребенок спит».
Сына у Дохэ принимала Сяохуань. И она же ходила за Дохэ, когда та поправлялась месяц после родов. Сяохуань называла мальчика Эрхаем, и с его появлением стала к Дохэ намного ласковей: «Я это не для монаха, а для Будды». В месяц от роду сынишка умер, и Сяохуань стала просить Дохэ поскорей родить еще одного, еще одного «маленького Эрхая», тогда, глядишь, и затянутся дыры в наших душах. Ведь с тех пор, как ушел маленький Эрхай, у каждого от сердца будто отрезали по куску.
Теперь Сяохуань гнала мужа, когда он лез к ней под одеяло: «Раз тебе так неймется, нечего бросать свое семя на худую землю и глядеть, как доброе поле Дохэ зарастает сорняками». Маленький Эрхай умер больше года назад, но всходов на японском поле все не было. Сейчас Дохэ сидела перед ним за столом, он глядел на нее и думал: вот как, у брата остались дети, оказывается, есть кому продолжить род семьи Чжан.
А Дохэ... Дохэ теперь совсем ни к чему.
— Эрхай, — вдруг промолвила Дохэ. Выходило у нее по-прежнему: «Эхэ».
Прикрытые верблюжьи глаза сделались чуть шире.
Она отвела взгляд, а про себя все смотрела в его усталые глаза под  небрежно вспорхнувшими веками. Впервые она увидела его сквозь светлокоричневую дымку — через мешок снежный день вокруг казался затянутым в бежевый туман. Тацуру лежала на помосте, а он подошел к ней из этого тумана. Она съежилась в мешке, взглянула на него и тут же закрыла глаза, зарылась головой под плечо, словно курица, которую сейчас забьют. Хорошенько запомнила все, что увидела, и раз за разом снова повторяла про себя. Высокий — это точно, вот только лица было не видно. Интересно, такой же неуклюжий, нескладный, как все долговязые? Взвалил на себя мешок, понес. Где ее будут забивать? Окоченевшее тело, онемевшие ноги Тацуру болтались в мешке. Шагая, он то и дело задевал ее голенью. С каждым толчком она еще больше съеживалась от отвращения. Проснулась боль, заколола тело тысячью маленьких иголочек, от ногтей, пальцев, ступней иголки бежали стежками по рукам и ногам. Он нес ее сквозь толпу черных башмаков, черных теней, сквозь смех, не спеша отвечая на чьи-то шутки. Ей казалось, что все эти башмаки вот-вот напрыгнут и втопчут ее  в снег.  Вдруг послышался голос старухи, потом  старика. Сквозь дерю   гу пробился запах скотины, и Тацуру уложили на что-то ровное. На дно телеги. Бросили туда, как кучу навоза. Мула стегнули, и он зарысил по дороге, быстрее, еще быстрее, и она, словно куча навоза, плотно-преплотно сбивалась от тряски. Чья-то рука то и дело ложилась на нее, легонько похлопывала, смахивала снежинки. Старая рука, скрюченная, с мягкой ладонью. От каждого ее касания Тацуру только сильнее вжималась в борт телеги... Повозка закатилась во двор, сквозь бежевую дымку она разглядела угол двора: стена, на ней рядок черных коровьих лепешек. Высокий снова взвалил ее на плечи и занес в дом… Веревку развязали, мешок съехал вниз, и Тацуру увидела его — мельком, одним глазком. И потом медленно разглядывала про себя то, что успела ухватить: похож на большого быка, а глазами — точь-в-точь усталый мул или верблюд. Его пальцы были совсем близко — попробуй тронь, зубы-то что надо!
Подумала: хорошо, что я тогда его не укусила.
—    Беременна я, — сказала Дохэ. Ее выговор не резал слух только им троим.
—    М, — распахнув глаза, ответил Чжан Цзянь. Доброе поле, дает урожай хоть в засуху, хоть в разлив.
Под вечер домой пришли Сяохуань с Ятоу. Услышав новость, жена метнулась обратно на улицу: «Я за вином!» От вина за ужином всех даже пот прошиб, а Сяохуань макала палочки в рюмку и капала Ятоу на язычок: та вся сморщится, Сяохуань хохочет.
—    Теперь подрастет у Дохэ живот, соседи почуют неладное: откуда это у сестренки такое пузо? Не видали, чтоб к ней муж приезжал! — сказала Сяохуань.
—    Что велишь делать? — спросил Чжан Цзянь.
Сяохуань опустила лицо, ямочка на щеке стала еще глубже.
—    А чего ж тут делать? Дохэ пусть дома сидит, а я привяжу подушку на живот и буду ходить.
Дохэ оцепенело уставилась на скатерть.
—    О чем задумалась? — спросила Сяохуань, — Опять сбежать хочешь? — Повернулась к мужу, тыча пальцем в Дохэ: — Она удрать хочет!
Чжан Цзянь взглянул на Сяохуань. Тридцать лет (если по настоящей метрике), а дурь никак не выйдет. Ответил, что трюк с подушкой никуда не годится. На целый строй бараков всего один туалет, по нескольку человек над одной ямой сидят, что, будешь с подушкой в сортир ходить? А Дохэ не сможет из дому выйти облегчиться? Сяохуань ответила, что от этого еще не умирали. Кто в богатых домах ходит в общественный туалет? Все делают дела в ночной горшок, прямо в комнате. Чжан Цзянь все равно велел ей не болтать.
—    Или так: мы вернемся с Дохэ в Аньпин, она там и родит, — предложила Сяохуань.
Глаза  Дохэ  снова просияли, она посмотрела на Чжан Цзяня, потом    на Сяохуань. На этот раз Чжан Цзянь не оборвал жену. Молча затянулся, потом еще, чуть заметно кивнул.
—    Наш-то дом далеко от поселка! — тараторила Сяохуань. — Еды навалом, цыплятки свеженькие, и мука тоже!
Чжан Цзянь поднялся на ноги:
—    Хорош болтать. Спать.
Сяохуань вьюном вилась вокруг мужа:
—    Как надо что придумать или решить, от тебя проку, как от козла молока, одно заладил: «Хорош болтать!» А я-то всегда дело говорю! Такой здоровый детина, а все пляшешь под матушкину дудку, что гиена в сиропе решит, то и делаешь.
Пусть треплется, — решил Чжан Цзянь, зевнул, широко раскинув руки. Дохэ с Ятоу пересмеивались и напевали, собирая со стола. Ни дать ни взять японские мама с дочкой, будто и не слышат, как буянит  Сяохуань.
—    Тогда чему ты сейчас кивал? — допытывалась жена.
—    Когда это я кивал? Трубка хорошо пошла, вот и кивнул! Шут с тобой, больше вообще не буду кивать, — Чжан Цзянь не хотел говорить, что у него на уме, пока как следует все не обдумал. А вот замысел Сяохуань надо выбить у нее из головы.
Если Чжан Цзянь что решил — обсуждать уже поздно. На другой день он вернулся с работы, Дохэ подошла развязать ботинки, но он велел обождать, сначала дело:
—    В следующем месяце переезжаем.
—    Куда?— спросила Сяохуань.
—    Далеко.
—    Дальше Харбина?
—    Дальше.
—    Да куда, в конце-то концов?
—    В бригаде пока не знают, сказали, какой-то город к югу от  Янцзы.
—    Чего мы там забыли?
—    Четверть рабочих с завода туда отправляют.
Дохэ опустилась на колени, развязала шнурки на замшевых ботинках Чжан Цзяня. К югу от Янцзы? Она повторяла про себя эти четыре слова. Пока Дохэ снимала с Чжан Цзяня ботинки и переобувала его в сухие белые хлопковые носки, перепалка с Сяохуань шла своим чередом. Она ему: я не поеду! Он: тебя не спрашивают. Почему это надо непременно ехать? Потому что мне чудом удалось попасть в список.
Сяохуань впервые стало страшно. Южнее Янцзы? Она никогда бы не подумала, что доведется и саму-то Янцзы увидеть! Сяохуань шесть лет проучилась в начальной школе, но в географии не понимала ровным счетом ничего. В центре ее мира была родная деревня, где жила семья Чжу, даже поселок Аньпин казался чужбиной. После замужества она переехала в Аньпин, и больше всего ее успокаивало, что оттуда до родной деревни было сорок ли пути, крикнешь: «Все, ухожу! Баста!», проедешь сорок ли, и ты дома. А теперь они станут жить к югу от Янцзы — сколько рек и речек течет между Янцзы и ее родной деревней?
Ночью Сяохуань лежала на кане и пыталась представить, что настанет за жизнь, когда нельзя будет убежать домой, в семью Чжу. Не можешь, а живи, ни отец, ни мать, ни брат, ни бабка, ни сноха не услышат больше твоего «баста!». К ней под одеяло пробралась рука, взяла ее руку. Ладонь Сяохуань была вялая, неживая. Рука протянула ее ладонь к себе, прижа ла к губам, тем самым, что неохотно шевелятся при разговоре. Губы эти повзрослели, были уже не такие пухлые, как при первом поцелуе, все в сухих морщинках. Губы раскрылись, обхватили кончики ее пальцев.
Теперь он утащил к себе под одеяло всю ее руку. А потом и саму Сяохуань. Прижал к себе. Он знал, что Сяохуань — балованная девчонка из деревенской семьи, которая дальше своей околицы ничего и не видала. Он знал, как она напугана, и ему было известно, чего она боится.
А Сяохуань все-таки поумнела. Дожив до тридцати, поняла, наконец, что иной раз буянь, кричи, а все не впрок — например, если муж твердо решил: едем на юг.

Перевод с китайского Алины ПЕРЛОВОЙ.
Фото Чжоу Пэн.

Выбар рэдакцыі

Палітыка

Другі дзень УНС: усе падрабязнасці тут

Другі дзень УНС: усе падрабязнасці тут

У парадку дня — зацвярджэнне Канцэпцыі нацбяспекі і Ваеннай дактрыны.

Энергетыка

Беларусь у лідарах па энергаэфектыўнасці

Беларусь у лідарах па энергаэфектыўнасці

А сярод краін ЕАЭС — на першым месцы.